Юрий Слепухин - Сладостно и почетно
Людмила ничего не поняла сразу, до нее как-то не дошло, она стала расспрашивать. Оказалось, что эвакуируется не только лаборатория доктора Земцевой, эвакуируется весь Институт токов высокой частоты, и не куда-нибудь, а в Среднюю Азию. Впрочем, самолетом сегодня вылетают лишь несколько ведущих сотрудников, чья работа связана с оборонными темами. Их семьи, а также все остальные работники института должны ехать следующим эшелоном — об этом позаботится замдиректора. Все это Галина Николаевна разъяснила дочери спокойно и терпеливо, как положено разговаривать с детьми; при этом она рылась в книжном шкафу, отбирая то, что необходимо было взять с собой. Она заставила Людмилу еще раз записать телефон зама, повторив, что тот все устроит и все организует и беспокоиться решительно не о чем — скорее всего, добавила она, эта нелепая эвакуация вообще не более чем проявление перестраховки. Людмила вспомнила увиденное за этот день и подумала, что мысль о «перестраховке» никому, кроме мамы, пожалуй, и на ум не могла бы прийти.
Через полчаса — Галина Николаевна едва успела объяснить дочери, где что лежит, и еще раз наказать ей не распускаться и держать себя в руках (что особенно необходимо в такое трудное время) — на улице знакомо просигналил институтский «газик», и Людмила осталась одна. Той памятной для нее ночью город бомбили — впервые с начала войны. И на следующий день тоже, еще сильнее. Бомбили свирепо и прицельно, с пикировщиков, особенно пострадали вокзал и сортировочная станция, так что ни о каких эшелонах теперь не могло быть и речи. К тому же Людмила узнала от одной маминой сотрудницы, что замдиректора, которому было поручено «все организовать», после второй бомбежки бежал за Днепр, нагрузив своей мебелью последнюю институтскую полуторку. Через неделю пришли немцы.
Вместе со школьной подругой, переселившейся к ней из разбомбленного дома в центре, они прожили до холодов — вернее, не прожили, а просуществовали, потому что это уже не было жизнью в привычном для них понимании. Они никуда не выходили, ни с кем не общались, читали старые романы из огромной земцевской библиотеки и старались не думать о том, что будет, когда кончатся запасенные Галиной Николаевной (как ни странно!) мука и картофель. Особнячок, построенный еще Людмилиным дедом, стоял в запущенном саду на зеленой и тихой улочке, здесь была уже почти окраина города и немцы появлялись редко. У Земцевых останавливались переночевать всего два раза — солдаты, к счастью, попались в обоих случаях немолодые и смирные. Они мылись в саду у водопроводного крана, гремели котелками на кухне и укладывались спать, попиликав на губных гармошках.
Так что ничего страшного вроде и не происходило, но все равно — это уже была не жизнь, а нечто бредовое и нереальное. Людмила и ее подруга принадлежали к поколению, не умеющему сомневаться; они слепо верили всему, во что им предложено было верить, а слепая вера боится резких ударов. Вера их сверстников, остававшихся по нашу сторону фронта, не подвергалась столь жестокому испытанию на прочность; испытания, выпавшие на их долю, были совсем иного рода. А для молодежи, попавшей в оккупацию в первые же месяцы войны, слишком внезапно рухнуло многое из казавшегося незыблемым, вечным, как небо и земля…
В октябре кончились продукты, а тут еще явился однажды полицай из местных — спросил, почему девушки не зарегистрировались до сих пор на бирже труда, и пригрозил суровой карой за уклонение от общественно полезной деятельности. Пришлось идти регистрироваться. Тане повезло — ее отправили на уборку развалин в центре, а Людмила имела неосторожность показать при начальнице хорошее знание немецкого. Ей тут же предложили стать переводчицей, она отказалась, и обозленная отказом начальница проштемпелевала ее «кеннкарту» жирной буквой «R» — это означало работу на территории рейха. В Германию ее отправили первым же эшелоном.
Она находилась тогда в состоянии какого-то душевного окоченения. Мир вокруг нее продолжал рушиться, не оставалось даже соломинки, чтобы ухватиться; единственным, пожалуй, во что она еще не потеряла веру, была привязанность к ней оставшейся дома Тани, они дружили давно, и это — хоть это! — уцелело, но все равно их разлучили. А все остальное было кошмаром, немцы взяли Киев и овладели Украиной до самого Донбасса, стояли у ворот Москвы, Ленинграда; кошмаром были пересыльные лагеря, унизительные медосмотры, ругань охранников и надзирательниц. Даже воспоминания о доме были мучительны. Людмила осуждала мать не за то, что та уехала: она понимала, что не эвакуироваться Галина Николаевна не могла. Но хоть бы заплакала тогда, прощаясь, хоть так проявила бы страх за судьбу дочери, оставляемой в прифронтовом уже городе! Нет, ее и тогда больше беспокоило — не забыть бы нужный справочник…
Чуть просветлело, когда в одном из лагерей девушки узнали о начале нашего контрнаступления под Москвой. Забрезжила робкая надежда — а вдруг что-то переменится еще в лучшую сторону… Впрочем, для них — полонянок, угнанных в неволю точно так же, как триста лет назад угоняли их соотечественниц на невольничьи рынки Кафы и Карасубазара, — для них пока мало что могло измениться. Группа Людмилиных землячек редела: часть отобрали в Оппельне, часть — в Бреслау, остальных повезли дальше. Хмурым январским деньком поезд остановился на большой товарной станции с множеством забитых составами путей, девушкам велели выходить, построили в колонну. «Ты не видела, что за город?» — спросила Людмила у Наталки Демченко. «Да Дрезден якись, хай ему», — ответила та.
Их долго вели по улице унылого фабричного предместья, с серого неба сыпался снежок пополам с дождем, ноги промокли. Людмила пыталась вспомнить все, что знала о Дрездене, но вспомнилось не много — знаменитая картинная галерея, одна из лучших в Европе, король Август Саксонский… Еще река Эльба. «Но спят усачи гренадеры в долине, где Эльба шумит…» «Под снегом холодным России» — это понятно, а почему в долине Эльбы? Разве Наполеон и здесь побывал? А впрочем, конечно. По всей Европе, и даже «под знойным песком пирамид». Совсем как эти. Неужели у этих может кончиться иначе?
Девушек привели в помещение со стеклянным потолком, вроде пустого цеха. К счастью, здесь было относительно тепло. Выдали бумажные тюфяки с соломенной трухой, велели идти в баню, вещи сдать на санобработку, процедура была уже привычной. Вечером дали по миске брюквенного супа с кусочком хлеба в ладонь. Утром, в этом же зале — после того, как тюфяки были убраны и пол тщательно подметен, — состоялся очередной «аукцион».
Людмила, впрочем, не знала, действительно ли это было аукционом и покупали ли немцы своих рабынь, или те распределялись как-то иначе. Может быть, по ордерам? За столом с бумагами сидел обычно чиновник, с ним и имели дело покупатели — после того как отобрали себе нужный «товар», оптом или в розницу. Иногда брали целыми группами, иногда поодиночке. Это тоже было уже привычным делом; Людмила только всякий раз удивлялась, как это они еще не додумались выставлять рабынь нагишом.
Ею самой никто не прельстился и на этот раз. «Аукцион» закончился и чиновник за столом уже собирал бумаги, когда переводчица подошла к нему и, говоря что-то, указала на Людмилу — та сразу заметила это, ей стало не по себе. Чиновник тоже посмотрел, поманил пальцем.
— Скажи-ка, — спросил он, когда она подошла к столу, — у тебя тут на карточке помечено «хорошо владеет немецким» — ты случайно не из фольксдойче?
— Нет, разумеется, — сказала Людмила, — меня бы тогда не забрали.
— Но ты действительно владеешь языком?
— Как слышите. «Хорошо» — это преувеличение.
— Могу предложить место переводчицы, — сказал чиновник, продолжая складывать бумаги в портфель. — В лагере при небольшом промышленном предприятии, там тоже работают девушки с Украины.
— Мне уже предлагали место переводчицы, но эта работа мне не по душе.
— Скажи на милость. Ладно, дело твое, не хочешь — не надо. Одевайся и возьми свои вещи, пойдешь со мной…
Людмила попрощалась с девушками, взяла свой чемоданчик и натянула пальто, севшее от многократного прожаривания в дезкамерах. Вдобавок оно еще выглядело жеваным и омерзительно пахло какой-то химией — чиновник, когда они вышли на улицу, явно старался держаться от нее подальше. В трамвае он знаком велел ей остаться на площадке, а сам прошел в полупустой вагон и сел там, взяв у кондукторши билеты и пальцем указав через плечо — для той, мол, вон оно торчит, восточное чучело… Людмиле было немного страшно, кто знает, куда ее теперь отвезут? Может быть, стоило согласиться… Все-таки была бы среди своих, а с другой стороны — если работать переводчицей здесь, то чего же ради она отказалась от этого там, дома…
Трамвай привез их в другой район города — здесь были высокие красивые дома старинной постройки, много деревьев. На одной из остановок чиновник вышел на площадку, свистнул Людмиле, как собачонке, и дал знак следовать за ним. Они вошли в подъезд мрачного серого дома — здесь помещалось какое-то учреждение, чиновник вел Людмилу коридорами, мимо дверей, за которыми стрекотали пишущие машинки, слышались телефонные звонки и голоса. Потом она ждала одна в коридоре, чиновник ушел и велел ей не отлучаться. За высокими окнами уже смеркалось, когда он наконец вернулся и снова поманил ее за собой.