Иван Акулов - Крещение
— Верно, Охватов, шучу, и, знаешь, шучу с легким сердцем.
Филипенко умолк вдруг, прошелся вдоль строя, задумчиво облапив свой большой подбородок. Взвод присмирел.
Далее Филипенко уже говорил не столько Охватову, сколько всему взводу, зная, что сила его слов в том и состоит, что их слышат все.
— И знаешь, почему я шучу с легким-то сердцем? Потому как верю, что из тебя, Охватов, выйдет первостатейный боец. Да. Самый заправский. А теперь о настоящем приказе. В полку формируется рабочая рота, и мне приказано направить в нее двух человек. Пойдешь ты, Охватов, и ты, Батраков. Вот двое и пойдете.
Может, там легче будет, а может, трудней — это уж для кого как.
— Тогда и меня направьте, — заступился Малков за друга. Неумело, с вызовом у него получилось.
Подал свой недовольный голос и Глушков:
— Обязательно надо из нашего взвода.
Лейтенант Филипенко решительно и строго расправил плечи, срезал твердым взглядом Малкова и сказал, не возвысив голоса:
— Вы что, на колхозных посиделках? Тебя спрашиваю, Малков. Так вот, за длинный язык, Малков, два наряда вне очереди. И тебе, Глушков. Не подпевай.
Вечером Охватов и Батраков, боец с вечно полусогнутыми ногами, медлительный, с тихим угловатым лицом, сдали все ротное имущество старшине Пушкареву и ушли за Шорню, где в сырых шалашах из соснового лапника жили бойцы рабочей роты.
На новом месте Охватов приживался совсем трудно. Неожиданно для себя он глубоко затосковал по ребятам своего взвода, по занятиям, наконец, по лейтенанту Филипенко, который и гонял до седьмого поту, и придирался за всякую мелочь, и жестоко наказывал, а вот в душе о нем отстоялось только одно доброе.
Почти все время Охватов работал в лесосеке, километрах в восьми от лагеря. В тот день было промозглое, хлипкое утро, и мрачный, неприветливо ощетинившийся лес сдержанно и уныло шелестел, просевая через хвою и сучья крупный бисер дождя. Охватов шел с поднятым воротником шинели и не сразу увидел на лесной вырубке людей в жестких зеленых пилотках и таких же жестких и зеленых френчах с белыми гладкими пуговицами, а когда увидел, остолбенел: это были пленные немцы. Охватов и шедшие с ним бойцы остановились и, не скрывая любопытства, начали разглядывать немцев. А те были заняты своим: у них прихлопнуло кого-то поваленным деревом, и все сгрудились в кучу, о чем-то громко говорили, не слушая друг друга, похоже, ругались. Все они были отменно рослые, сытые, с белыми лицами и белыми же крепкими шеями. На всех были ладные, в талию, короткие мундиры с короткими рукавами и низкие, свободные, из красной бычьей кожи сапоги. В таком укороченном обмундировании немцы казались еще крупнее, опасно рукастее. Наконец они обратили внимание на остановившихся бойцов в тяжелых, политых дождем шинелях, начали на них показывать пальцем и смеяться. «Черт знает что, будто не они, а мы пленные», — подумал Охватов. Старший команды рядовой Пинягин вдруг весело крикнул:
— Фрицы, кляп в горло. Гитлеру капут!
Один из немцев, с умным продолговатым лицом, синими столбнячно-недвижными глазами, с белой ромашкой в петлице, сказал, старательно выговаривая русские слова:
— Быдло! Будешь лизать мой сапог, свинья!
Было это сказано с такой злой уверенностью, что Пинягин растерялся, и, пока обдумывал, что ответить, из кустов вышел младший лейтенант и строго спросил у бойцов:
— Из какого полка? Чего болтаетесь?
Остаток пути в лесосеку шли в угрюмом молчания. Встреча с немцами у многих неожиданно опрокинула привычные и надежные мысли. Вот он, враг, видимый, живой, во плоти человека, в плену, по нет ни слабости, ни страха в его умных сине-леденистых беспощадных глазах. «Лютый враг — германец», — вспоминал Охватов слова ополоумевшего старика и потом весь день не мог работать, запутавшись в своих мыслях.
Напарник Охватова по пиле, широкорожий подсадистый боец, но годам едва ли не отец Николаю, тая в узких глазках слепую злость, обронил на перекуре:
— Пешком идти — за три дни будешь. Вот тебе и Москва. Немцев-то видел? Видел, как смотрят?
— Ихняя клонит.
— Клонит, — невесело усмехнулся широкорожий. — Клонит. Взяла — не клонит уж. К чему я тебя про немцев-то пытаю?
Охватов подавленно молчал, и широкорожий чутьем бывалого понял, что глупого юнца тоже гложут мысли о доме, осмелел:
— По домам надо всем. Под всяким разным видом. И войне конец. Чего уж там еще? У меня двое ребят, У тебя невеста небось, мать.
— И мать и невеста,
— Ты вот, гляжу, и не жил совсем. А тебе раз — и пулю в хайло. За что?
Охватов хотел что-то возразить, но по лесосеке разнеслась команда кончать перекур. Широкорожий, поднеся к самым губам окурок, заплюнул его густой слюной и, щуря глазки, заговорщически шепнул:
— Давай дружбу водить да сухарики подкапливать. Как хоть твое фамилье?
— Гнус ты, дядя.
— Всякий человек гнус… Беремся-ко, а то и в самом деле с глупым умного слова не скажешь.
Потом работали молча, усердно, желая задавить неприятный разговор. Широкорожий все маялся, что преждевременно открылся незнакомому. Думал: «Ляпнет кому-нибудь этот молокосос про меня — и поставят к стенке». К вечеру он совсем не мог работать и, сказав, что заболел нутром, ушел в глубину делянки. Охватов долго смотрел вслед подсадистой фигуре напарника, а потом, оставшись один, перебрал в памяти все события дня, связал их между собою и ужаснулся: «Это что же такое, пленные смелее нас. Злее нас. Да случись, они победят — не только сапоги, ихние задницы лизать заставят. А этот гад на сухарики подбивает. Этот гад уже готов лизать…»
Вечером, во время ужина, Охватов улучил минутку и сбегал к столам своей бывшей роты. Увидев там старшего лейтенанта Пайлова, обрадовался, как родному, и не раздумывая подошел прямо к нему.
— Хоть ты и не по команде обратился, Охватов, но я понимаю тебя. Молодой, здоровый — ясное дело, надо в строевую роту. Думаю, мы заберем тебя.
Через два дня рядовой Охватов вернулся в свою роту, и лейтенант Филипенко перед всем взводом подал ему руку.
На первом же занятии по тактике Охватов и Малков попали в один окопчик. Малков, накручивая трещотку, означавшую ручной пулемет, кричал на ухо Кольке:
— Письмо получил из дому. Отец пишет, что мать твоя чуть ли не каждый день приходит, плачет, что нас заморили тут.
— С чего она вдруг?
— Крокодильи слезы льешь в письмах, вот и вдруг.
— Написал, что есть. Правду написал.
— Кому нужна твоя правда? Матери? Их самих там перевели на карточки: щепоть крупы да кусочек хлеба. Постыдился бы, правдолюб! Жрешь три раза в день, обут, одет. Напиши ей: жив-здоров, учусь бить немцев. Скоро буду дома. Обрадуешь старуху. До потолка она прыгнет от радости… Ты гляди, Колька, не сегодня-завтра на фронт выедем. Вот так, в кулак надо сжаться. Прав лейтенант, потерянную голову всякая пуля метит. Я за тебя во как переживаю! Да и лейтенант тоже. Руку тебе попал как равному. Он всех нас насквозь видит. И видит, что нутро у тебя доброе, да немного слюнтявое. Со слезинкой.
На другой день Малков отчего-то проснулся до подъема. Еще все спали, и ему было приятно, что он один не спит и у него есть время подумать. Сквозь сырое полотно палатки проливался алый свет восходящего солнца. Пахло холодной травой и хвоей. По всему угадывалось ведреное утро.
По команде «Подъем» Малков первым выбежал на линейку и тут же наскочил на старшину.
— А вот тебя мне и надо, — сказал старшина, хотя минутой раньше еще не знал, кого направить в распоряжение начальника штаба полка майора Коровина. Связной дежурного по полку передал старшине, чтобы боец был подтянутый, расторопный. — Быстро оденься и доложи помкомвзвода, что поедешь в город!
— Слушаюсь, товарищ старшина.
— Отставить. К пустой-то голове руку прикладывают?
Малков проделал все точно, как требует устав, и старшина, оставшись доволен, сказал вслед ему:
— Ах и бездельник ты, Малков… Рота, становись!
V
В конце августа и начале сентября, в один из самых тяжелых периодов войны, все центральные газеты Советского Союза много и подробно писали о кровопролитных боях в районе Смоленска. После падения древнего города, который, как и в былые годы, называли воротами русской столицы, советские люди с напряженным вниманием следили за развернувшимся сражением под Ярцевом, Ельней и Рославлем, где на дальних подступах решалась судьба самой Москвы. Сообщение о том, что советские войска наголову разбили восемь немецких дивизий и взяли Ельню, было встречено с огромной радостью по всей стране. Это была не просто первая победа Красной Армии над немцами, по и первый кусок земли во всей Европе, отвоеванный у гитлеровского вермахта. «Завершающий удар по противнику под Ельней, — писали газеты, снабжая материалы крупными заголовками, — был нанесен в ночь на 5 сентября. Под прикрытием темноты наши части внезапно обрушились на врага. Фашисты в панике побежали, оставляя окопы, бросая убитых и раненых, оружие, боеприпасы, снаряжение, автомашины и танки. В ходе боев наши бойцы, командиры и политработники проявили чудеса героизма и полностью разгромили ельнинскую группировку немецко-фашистских войск. Над Ельней снова взвился советский флаг!
Наша авиация, которую гитлеровские хвастуны еще в первые дни войны объявили разбитой в боях на смоленском направлении, продолжала уничтожать самолеты противника и его мотомехчасти, громить аэродромы и военные объекты. Точно установлено, что немецкие самолеты уклоняются от встречи в воздушных боях с советскими истребительными самолетами.
Группа фашистских армий, нацеленных на Москву, на всем своем фронте перешла к обороне. Попытка гитлеровских генералов с ходу овладеть Москвой полностью провалилась!»
Прочитав сообщение о победных боях под Ельней, отец Ольги, лысый, благообразный старичок с реденькой бороденкой, достал из горки графинчик с малиновой настойкой и, весь праздничный, умасленный радостью, объявил:
— Ну, вот вам и светлое воскресенье. Я что говорил? Говорил, что немец долго не выдюжит. Оля, Олюшка! — Он толкнулся в комнатушку дочери, где жили молодые. — Слышала ты: восемь немецких дивизий истреблено советскими войсками. Ха, уклоняются от встречи! А куда ты уклонишься, куда?