Виктор Московкин - Ремесленники. Дорога в длинный день. Не говори, что любишь: Повести
— С бревна, брат. Катапультировался…
— Как летчик с самолета? — оживленно спросил парнишка.
— В точку попал. Только я не набрал высоты и не раскрыл парашюта. Врезался в землю. Теперь вот прикован…
— Ты не прикован, — возразил парнишка, — тебе не велели вставать.
— И это верно, — согласился Ломовцев и добавил: — Что же ты не знакомишься, брат? Сразу с бревна начал.
— А мы знакомы, — вывернулся паренек. — Тебя зовут дядей Гришей. Мама говорила…
— Ну это меняет дело. — Мальчишка все больше нравился ему. — Тебя-то как зовут?
— Меня Ленька. А это Аркашка.
— А почему он такой сердитый?
— Он не сердитый. Он маленький.
Ломовцев поразился простой мысли: долгие часы Асиного дежурства ребятишки остаются одни, и понял, чем жертвует эта молодая женщина, когда просиживает с ним и свободное от работы время.
Как-то он спросил ее:
— Как они там одни, без тебя?
— Привыкли, — просто ответила Ася. — Леня — деловой паренек.
После полуторамесячного неподвижного лежания Ломовцеву разрешили подняться. Что ему придется заново учиться ходить, это он предполагал, озадачило другое: пальцы правой руки хотя и действовали, но не имели силы. Он поделился своей тревогой с врачом, но на того, как видимо, его сообщение не произвело впечатления.
— Будете разрабатывать, и постепенно пройдет. Лучше всего подойдет теннисный мячик.
«Постепенно пройдет…» А как же он будет работать, ему уже надоело до чертиков это вынужденное безделье.
Врач еще добавил:
— Не пугайтесь, если к перемене погоды будут сильно болеть шейные мышцы. Лучше к этому сразу подготовиться.
Этого еще не хватало! Ломовцев приуныл, успокаивало только то, что выздоровление пошло быстрее, с каждым днем он чувствовал себя увереннее: если до этого поворачивал голову вместе с плечами, то теперь двигал шеей, немного, но все-таки двигал. Потом настал день, когда его выписали.
Расставание вышло совсем не таким, какое можно было ожидать. Он сердечно попрощался со старым врачом, тетей Варей, а вот с Асей, можно сказать, прощания не получилось. Ему хотелось сказать ей что-то значительное, теплое, он уже знал, что любит ее. А увидев ее бледное лицо с жалкой попыткой улыбки, сдавленно и невнятно выдавил: «Напишу… ты уж смотри…» И больше вроде ничего не добавил.
Потом уж в автобусе, который вез его в свой город, долго казнил себя за нелепые пустые слова, сказанные ей. «Напишу» — это еще ладно: хотя неопределенно, но что-то выражает; а «ты уж смотри» — что он подразумевал, когда эти слова вырвались у него? Болван, какой болван! Два месяца с ним возилась, как с ребенком, в ущерб своему времени… Видел, что и он нравится ей. Только круглый идиот, неблагодарный невежа мог поступить так.
Днем он сходил в поликлинику, наведался на работу, а вечером, когда лежал на неразобранной кровати в своей холостяцкой квартирке, его сдавила такая тоска, что он готов был сейчас же пешком отправиться в тот районный городок. Он понял, что ему необходимо видеть Асю, необходимо ее присутствие.
Никто, пожалуй, не удивился, когда он на следующий день, приехав с первым автобусом, явился в больницу, и только старый врач, когда узнал в чем дело, невесело сказал:
— Видимо, вы нашли свое счастье, а вот ваше появление в больнице оказалось для нас сущим несчастьем. Где я найду ей замену? Но я не враг рода человеческого, живите, и пусть хранит вас ваша любовь от разных напастей.
Старик отечески расцеловал Асю, сердито подтолкнул к двери:
— Идите, идите…
В один день, уладив все необходимые дела, Ломовцев увез Асю с ребятишками.
В небольшой двухкомнатной квартирке старого дома худенькая женщина с лучистыми крупными глазами и застенчивой улыбкой встретила Головнина, смущенно замешкавшегося у порога.
— Да проходите, что вы, в нашем доме все просто.
Головнин пригляделся: и впрямь, чопорной чистоты нету, но все прибрано и всё к месту — тахта у стены и телевизор в противоположном углу, легкий стол с четырьмя стульями, на стене репродукция: еще не замерзшая река со снежными берегами и синеватым лесом, а ниже висят лапоть да немыслимая чугунная тарелка не тарелка, а металлические кружева в форме тарелки. Головнин улыбнулся — странности характера Ломовцева сказались и тут.
— Чуешь, кого привел? — по-петушиному хорохорился Ломовцев.
Женщина протянула узкую ладошку, назвалась Асей.
Головнина усадили на тахту. Он чувствовал, что ему искренне рады, на сердце потеплело — уже далекими и незначительными начинали казаться обиды сегодняшнего дня.
— Понимаешь, — обратился Ломовцев к жене, — история продолжается: то на Студенцова в дополнение к запросу анонимка пришла, мол, как он может лечить советских людей, если хулиганистый, он и в работе, должно, такой; то вот сегодня ему, Сережке, задали трепку, обсуждали на собрании. Грозятся тринадцатую зарплату украсть да очередь на квартиру передвинуть. Зарплата еще ничего, не деньги нас — мы их зарабатываем, а вот очередь… У него и так жена, как бы это помягче сказать, ну, вспыльчивая…
Это уже никак не входит в обязанности Ломовцева-хозяина, о чем Головнин поспешно сказал:
— Болтаешь, не зная что…
— Почему не знаю, знаю. История продолжается, сказал же. У меня тоже на работе как было? Начальник в командировке, а заместитель — такая свистула… И всего-то запрос, какой тут секрет! А оп, смотрю, закрылся в кабинете, потом пишущую машинку ему поволокли. Чую, что-то обо мне. Так недобро смотрел на меня. Подкатился к секретарше: «Леночка, чегой-то он?» — «Сочиняет, — говорит, — трактат о твоей личности». Что он там написал — никому не ведомо. Сам запечатал, сам и на почту отнес. Я не боюсь в глаза говорить. Встретил его: «Что это вы, — спрашиваю, — что-нибудь сверхсекретное изобретали? Нельзя так рисковать, надо было к дверям еще и охрану выставить». Взъелся: «Не твое дело!» А как же не мое, когда пасквиль-то не на себя, на меня сочинял. И откуда такая злобность у людей! Как будто я у него жену увел. А я даже случая такого не помню, когда сумел задеть его самолюбие. Ну, ругались по работе, так это работа, все бывает. Использовал случай, пока начальника нет… Начальник-то мне во всем верит, я у него на хорошем счету. А этот — пока, мол, суть да дело, подмочу врагу лихому репутацию. Вот так бывает, Сереженька, а ты — «не зная что…»
Вверху с третьего этажа слышится топот. Головнил и до этого прислушивался к нему, но сейчас топот особенно отчетлив: бух-бух, та… бух-бух, та… Трясется люстра.
— Это у наших соседей сверху пляшут, — пояснил Ломовцев. — Наверху у нас татарская семья… Удивительно здорово, да? Какой ритм: бух-бух, та… бух-бух, та… Какое-то торжество, не одна пара пляшет… Раньше у них все кто-то с кровати падал, часов в пять утра. Почти ежедневно…
Словоохотливость Ломовцева удивительна. Он намекал, что сегодня у него необычный день. Не день ли рождения? Но в этом возрасте день рождения уже не встречают так взбудораженно. Под сорок человеку. Головнин заметил, что Ася, собиравшая на стол, украдкой поглядывает на него, этак по-бабьи жалостливо. Переживает, что ли, за наказание, которое придумал ему Сенькин? Он с удивлением вскинул на нее взгляд, когда Ася сказала вдруг:
— Плохо вам обоим, ссоритесь. Семейные ссоры — хуже некуда… По пустякам, конечно, а далеко заходит. У Студенцовых легче, подчинить себе хочет мужа, он сопротивляется. Это у них по неспокойной еще любви.
— Странная тарелка… Где откопал? — «Надо бы рассердиться за непрошеное вмешательство в мои дела, и почему-то не могу сердиться. А Ломовцев-то, вот болтун, что ни узнает, все передает. Как же, у них семейное согласие».
А Ломовцев весь светился радостью.
— Ага, заметил! Все считают, что это ручная ковка старых мастеров, а вот смотри…
На тарелке Головнин увидел четкую дату: 1950 год. Кому пришло в голову переводить металл на это украшение?
— Школьники принесли в обмен на старую кровать. Им металлолому много нужно, кровать сгодилась. Сначала все хотели всучить какой-то черепок… гончарное изделие, семнадцатый век… Да меня не проведешь, я ведь тоже школьником был, меняться не разучился…
— Ешьте, мужики. — Ася поставила перед ними тарелки, сама встала у стола, сложив под передником руки на животе, следила за гостем: не потребуется ли ему что.
Не знал Головнин, выросший в городе, старые добрые законы гостеприимства, сохранившиеся еще кое-где в сельской местности (Ася росла в деревне), — когда хозяйка не садится за стол, если не убедится, что гость доволен, все у него есть, чувствует себя свободно. А вот Головнин как раз и не чувствовал свободы от ее внимательного, хотя и доброго взгляда.
Потом уж, когда сидела рядом с ними, заговорила все о тех же семейных делах:
— Мой-то ничего, не обижает. Живем сносно. Вот только, не поверишь, ночами не спит. Вдруг слышу — то засмеется, то заворчит. Гляну на кухню: за машинкой сидит, чего-то печатает, бумага скомканная вокруг на полу, табачищем не продохнешь. «Гриша, спрашиваю, может, тебе в чем помочь?» Улыбнется, скажет: «Не надо, иди спи». Проводит… Бывает, конечно, и чересчур требовательным, ну да ведь не всё…