Ярослав Ивашкевич - Хвала и слава. Книга третья
Билинский еще не очень ясно себе представлял, как сложится его будущее, но и не желал ломать над этим голову. Алек внимал спокойному и невыразимо деловитому голосу Шушкевича и больше слушал, чем сам рассказывал. Переночевал он на каком-то диванчике в холле, а на следующий день с самого утра принял участие в хлопотах пани Шушкевич, вознамерившейся обставить отведенные ему две пустые комнатушки. Шушкевич, равно как и его супруга, крайне удивились, узнав, что Билинский приехал без гроша за душой. Им все казалось, что вот-вот он извлечет из своего вещмешка пачки долларов толщиной с Библию. Но в конце концов они примирились с его бедностью. А может, они все-таки не поверили ему? Быть в армии во время демобилизации и не поживиться — это как-то не укладывалось в голове старого маклера. Впрочем, война кончилась два года назад и, возможно, жизнь в Париже и изучение архитектуры действительно исчерпали финансы молодого человека?
О револьвере, который Шушкевич некогда купил Адасю Пшебия-Ленцкому, они не обмолвились и словом. И оба как-то удивительно единодушно избегали этого вопроса, а если он внезапно возникал в разговоре на нейтральную тему, Шушкевич поспешно и некстати заводил речь о чем-либо другом.
Он, не мешкая, вручил Билинскому крупную сумму. Старик утверждал, что это доходы от коморовского хозяйства за два года. Алек охотно принял деньги и быстро устроился на верхотуре рядом с Шушкевичами. Тогда еще можно было кое-где найти старую мебель.
Алек не без досады обнаружил, что за сердечностью Шушкевичей и искренним желанием помочь ему скрывается какая-то тревога и неловкость. Он чувствовал, что между ними что-то еще осталось невыясненным.
Шушкевич не знал, как обращаться к Алеку. Княжеский титул, разумеется, отпадал, а просто «вы» звучало смешно. В конце концов он стал говорить Билинскому «ты».
— Послушай, — сказал он Алеку в первый же день, — купи-ка себе какую-нибудь одежду. Хотя бы на барахолке. В мундире с надписью «poland» на плече, по-моему, не стоит разгуливать.
Алек не понял его.
— Почему? — наивно спросил он.
Шушкевич улыбнулся, но с явным раздражением.
— Видишь ли, не все здесь относятся благожелательно к тем, кто был у Андерса.
Алек пожал плечами.
— Напротив, — возразил он, — мне показалось, что люди встретили меня очень сердечно. Повсюду на улицах прохожие так приветливо улыбались мне.
Шушкевич откашлялся.
— Возможно. Но есть еще кое-кто, помимо этих людей, вернее, над ними.
— Это меня не касается, — буркнул Алек.
— Ну, так нельзя говорить. Во всяком случае, в обычной одежде ты меньше будешь привлекать к себе внимание.
— Вы думаете, что за мной следят?
Шушкевич воздел руки.
— Разумеется. Не сомневаюсь. Но ведь твоя совесть чиста? — добавил он.
«Вот что не дает тебе покоя!» — догадался Билинский и сказал:
— Совесть — слишком громкое слово. Но я говорю вам совершенно искренне, что приехал сюда не с каким-либо заданием. Я хотел вернуться.
Тут вмешалась пани Шушкевич:
— Je vous comprends [45].
Алек понял, что за этой фразой кроется нечто совсем противоположное. «Французиха» не понимала, как, имея возможность остаться во Франции, он рвался в эту ужасную Польшу. Но она повторила:
— Entièrement [46].
Это французское слово показалось ему совершенно неуместным. Билинский с досадой думал о недомолвках, которые порождали неловкость и фальшь, чувствовавшиеся во всем, что говорил старый Шушкевич.
Ну и пусть за ним следят. Он готов ответить за то, что воевал в армии Андерса. Но никогда и никому не сможет объяснить того, что испытывал после битвы под Монте-Кассино. Когда-то он поведал об этом в письме панне Текле, но она погибла в первый же день восстания, это было ему известно. Алек понимал, что о таких вещах нельзя говорить ни с Шушкевичем, ни тем более с его супругой, которая, как истинная француженка, решительно ничего не могла понять в этом польском бедламе.
— Что ж, — сказал Алек, — значит, я должен ответить за то, что сделал. Но поверьте, пан Шушкевич, я не мог иначе. Тут и говорить не приходится о каком-то «решении» — просто приехал.
— Но что ты собираешься делать?
— Пока осмотрюсь.
— Я, разумеется, не собираюсь стеснять тебя в Коморове. Об этом не может быть и речи. Мы переберемся немедленно. Ведь есть же у нас пристанище — наш старый домик. Мы имеем на него все права. К тому же моя супруга очень давно проживает в Варшаве.
Таким образом обнаружилось, что Шушкевичи со времен восстания жили в Коморове, а теперь в связи с его приездом вынуждены убираться восвояси. Но Алек знал, что не это было причиной неловкости, которую испытывает Шушкевич. Потолковав со стариком, он понял, что тот его попросту побаивался. В самом деле побаивался. И вовсе не потому, что Алек мог потребовать у него счета. И Билинский и Шушкевич прекрасно понимали, что теперь не до счетов, что счета бесповоротно канули в море крови и огня. Алек улыбался, слушая Шушкевича. Ему хотелось наконец хоть что-нибудь выяснить.
— Почему вы меня боитесь? — вдруг прямо спросил он, прервав разглагольствования старого маклера.
Пани Шушкевич удивленно взглянула на Алека.
— Comme vous êtes changé! [47] — прошептала она.
Билинский посмотрел на носки своих ботинок. Ботинки были грубые и давно не чищенные. И Алек подумал, что действительно он очень изменился, точно сюда приехал кто-то совсем другой, а не он. Речь шла не о барстве, не о юношеских забавах, фраках, банкетах у послов и поездках на охоту. Все это отмерло как-то естественно, само собой. Алек изменился внутренне, стал иным человеком. Так, после землетрясения новые геологические слои исторгаются из недр и оказываются на поверхности.
Шушкевич поглядел на него. Поглядел внимательно и открыл рот, как бы собираясь сказать что-то, но так ничего и не сказал. Вопрос Алека повис в воздухе. Но, видимо встревоженный этим вопросом, Шушкевич прошелся по комнате и, еще раз бросив взгляд на Билинского, ответил:
— По-моему, ты начинаешь походить на Януша.
Алек улыбнулся.
— Так ли уж это плохо?
— По нынешним временам, пожалуй, никуда не годится. Плохо для тебя лично. Видишь ли, я как раз собирался сказать… Не за себя я боюсь, а за тебя.
— Что это значит?
— Значит, что я боюсь. Тебе тут не развернуться, а главное — теперь ты не будешь иметь ровным счетом никакого значения.
— Вы полагаете, что я претендую на что-либо подобное?
— Каждый хочет занять свое место.
— А у меня не будет своего места?
— Вероятно.
— Почему?
— Ведь ты, мне кажется, не понимаешь, что теперь все изменилось. Что началась совершенно иная эпоха и что ты к этой эпохе совершенно не приспособлен.
Алек вспыхнул.
— Что касается моего дяди, то он вообще не был приспособлен ни к какой эпохе. Если двадцатилетие между двумя войнами считается ancien régime [48], то Януш и к этому не был приспособлен.
— A propos, — молвила пани Шушкевич, — As-tu la lettre? [49]
— Да, да, — отмахнулся старик, — отдам ему, когда будет уходить.
— Расскажите-ка мне, как наступила эта новая эпоха?
Шушкевич улыбнулся.
— Новая эпоха началась совсем буднично, — сказал он. — В Сохачев вошли танки. Причем, с запада. А в Коморов забрела пара солдат, отбившихся от части.
— Были какие-нибудь осложнения?
— Скорее отделались легким испугом. В доме ничего не было, а они попросили поесть. Мы накормили их кашей на воде, без масла.
— Ядвига боялась, что ее убьют, — добавила пани Шушкевич.
— И что же?
— Ничего. Поели, поблагодарили и пошли себе. У них были весьма скромные требования.
— Поразительно, — сказал Алек.
— Но это было подлинное освобождение, — с жаром произнес пан Шушкевич. — Наверно, за границей об этом говорили по-другому. Может, в других местах было и не так. Но у нас это не назовешь иначе, как освобождением. Энтузиазм был всеобщий.
— On a respiré [50], — сказала бывшая мадемуазель Потелиос.
— В последние месяцы царила почти невыносимая, гнетущая атмосфера. Жили одной надеждой.
— Не пробовали выдворить вас из имения?
— Я был беженцем из Варшавы. Таких не трогали. Варшава почти опустела. Мы ходили туда пешком.
— Вы сами ходили пешком?
— Ну, не я, наши люди. Например, Ядвига бегала. Она принесла Оле какие-то безделушки с Брацкой. Дельного там уже ничего не было, хотя дом сгорел не полностью.
— А из наших вещей что-нибудь уцелело?
— Ничего. Еще во время эвакуации Варшавы все разграбили.
— И ничего не осталось? Ни единой бумажки?
— Есть тут для вас одна бумага, — сказала пани Шушкевич.
— Какая бумага?
— Ага, — спохватился Шушкевич и отпер ключом потайной ящичек старого бюро, — кое-что тут для тебя имеется.