Андрей Хуснутдинов - Господствующая высота
Тем приснопамятным вечером августа трудовую вахту несли мы со Скибой. Под чистую, неразбодяженную, и, как потом оказалось, последнюю самовертку с джарсом думали ни про что, говорили ни о чем и радовались ничему. На меня, к слову, анаша не производила того отпускающего или, напротив, тревожного действия, что на моих коллег по глюкам. Тормозящие либо растормаживающие эффекты, если они и были, меркли пред одним, как будто более приземленным и притом вгонявшим в экстатическую оторопь: перед невероятным, фантастическим обострением слуха. Под джарсом я мог различать потрескиванье ледников за долиной, шум ветра в крыльях парящего беркута, возню дикобразов в норах ущелья, рыскающую иноходь шакала на склоне, ружейный выстрел на расстоянии нескольких горизонтов, человеческий шепот на расстоянии выстрела и тысячи других, недоступных дневному сознанию колебаний эфира. Мое заасфальтированное охотничье нутро в такие минуты словно приходило в сознание, стряхивало морочные путы общежития и, открываясь миру чуткими, свободными от культурных шлаков порами, растворялось в нем, становилось им. С контузией приступы вселенского единения стали менее интенсивны и более настораживающи (иногда, например, я делался способен не просто слышать удаленную афганскую речь, но понимать ее, и не просто понимать, но распознавать особым видом тектонической активности), и все-таки основополагающее их свойство, чрезвычайное и избирательное звукоусиление, сохранялось вполне.
Короче говоря, в какой-то момент я обнаружил, что общаюсь с прикорнувшим на отвале Скибой молча: отвечаю про себя на его шутливые тирады, которые он, в свою очередь, производит, не открывая рта и, кажется, не выказывая признаков сознания. Осекшись, я присмотрелся к неподвижному и безмятежному собеседнику. Тихий ангел, как за сим следовало ожидать, не пролетел между нами. Писарь, черт бы его побрал, продолжал болтать с закрытым ртом, причем на два разных горла, с литовским акцентом и на литовском же языке. Я хотел растолкать мерзавца, как услышал мерное, редкое пощелкивание пулеметного предохранителя — оно сначала почудилось мне звуком гигантского часового механизма, — сглотнул ком в горле и обернулся к развалинам, походившим отсюда, со стороны котлована, на конскую голову с навостренным ухом.
Говорил в основном Стикс, Матиевскис лишь подначивал да подхихикивал. Звучанию суховатого, скрепленного тиканьем предохранителя голоса Ариса я, сам того не замечая, уже через минуту внимал с благоговением новообращенного — так глубокомысленны и захватывающи были словесные образы, воздвигаемые в темноте между развалинами и котлованом. Досадным побочным действием звукоусиления, правда, явилось то, что глубокомысленные образы эти влетали мне в одно ухо так же свободно, как вылетали из другого, не задерживались в памяти ни буквой. Я тогда не сомневался, что обязан забывчивостью дурацким комментариям и возражениям Матиевскиса, был готов идти и прибить нахала, но всякий раз забывал и о своих намерениях, тем более что только благодаря его вероломному прекословию смог вовремя — под самый занавес Стиксовых откровений то есть, — навострить свои извилины.
Арис, как оказалось, вполне отдавал себе отчет в том, что посиделками в развалинах причиняет неудобства возбудимым личностям, однако мотивировал столь двусмысленную диспозицию не тем, что она обеспечивала преимущества в игре либо в потасовке, а заботой о самих рукоблудниках — ибо не ведают, что творят. Или, точней, не ведают, что́ засевают. Тут была неясность, и ее как тогда не смог разрешить Матиевскис, так и я не удосужился впоследствии — рукоблудники делали то, что делали, не то провоцируя нечто ужасное, не то нечто ужасное предчувствуя. Так или иначе, делали они то, что делали, бессознательно, не понимая того, что понимал Стикс, а Стикс понимал, что добром это все не кончится. Фразу: «Штурма, может, и не будет, но бойни не избежать», — Матиевскис не расслышал, откашливаясь, а меня она полоснула даже сквозь дурь. Дальше — больше. Неотвратимость бойни каким-то сложным образом взаимодействовала со скорым снятием заставы, и снятие заставы — с тем, что Стикс не хотел следовать «погребальным курсом» Пошкуса и возвращаться в «проигравшую страну». На шутливое уточнение, не собирается ли он дезертировать, Арис так же просто заявил, что дезертировать, «благодарность меченому», собирается страна, он же намерен подыскать себе новое, более приличное место жительства и завести новое, более приличное гражданство — при посредстве некоего Файзуллы, считавшегося в ущелье преемником тяжело раненного Саида, можно было выйти на Саидова куратора из американских советников и просить через него убежища в Штатах. «…То есть, выходит, невозвращенец?» — справился Матиевскис по-русски. «То есть, выходит, невозвращенец», — согласился по-русски Стикс. Об одном таком невозвращенце с девятнадцатой, которого через неделю после побега нашли с трепанационным швом на выпотрошенной — безмозглой и притом не пустой, по маковку набитой пластидом — голове, Матиевскис уже не шутя напомнил Арису, но вызвал лишь его полный пренебрежительной истомы зевок.
— Эти вещи, — сказал Стикс так тихо, что Матиевскис был вынужден переспросить, — …эти вещи, — повторил Стикс не громче, но, что ли, вдумчивей, неожиданным и взвешенным тоном безадресной ярости, — нужно хорошо готовить и нужно хорошо заслужить.
— Хорошо заслужить — чем? как? — прошептал Матиевскис.
— Военная тайна, — отозвался Стикс, опять зевнул и, встряхнувшись, присвистнул. — Время…
Они уже подходили к котловану, когда с танковой позиции в сторону ущелья махнула осветительная ракета. В ледяном зареве крохотного магниевого солнца, столкнувшего на заставу бурную, роящуюся, точно в кошмаре, чересполосицу мертвенного света и чернильной тени, я встретился глазами с Арисом, и он заговорщически подмигнул мне.
Подслушанный разговор не шел на другой день у меня из головы, вязнул на уме, как проросшая заноза. И что чудно́: чем дальше, тем больше я укреплялся в ощущении блефа, нарочитой несерьезности Стиксовых пророчеств. Арис будто вел позиционную игру с воображаемым соперником, с кем-то, кто, не на шутку донимая его, никак ему не открывался. Домыслы про неизбежную бойню, намерение перейти к духам и просить убежища у американцев — все это, сдавалось мне, было для него только беспокоящим огнем по собственной звериной интуиции, по изнурительному предчувствию неизвестной, но близкой, разрешавшей всё и вся истины. Он, может быть, и под пули рвался, и голову подставлял под тумаки лишь затем, что кровь, своя ли, чужая, прельщала его как единственное сильнодействующее средство познания этой истины… Понемногу войдя во вкус своего досужего дознания, я до того увлекся, что представлял себя на месте Стикса и пробовал увидеть его капризную цель за него, иногда мне даже чудилось, что вот-вот я готов настигнуть, раскусить ее, она брезжила на расстоянии полушага, полуслова, но всё, разумеется, вырядилось впустую — схватить за руку чужого, хотя и жирного, фантома я был не в силах так же, как не мог почесать изнанку лба, зудевшую первое время после контузии.
С утра пораньше взводный зачем-то определил Варнаса дневалить по командному пункту, был туман, и я, считавший ворон на своем наблюдательном пятачке, не видел Стикса до самого обеда. Верней, до того потрясающего момента, когда от удара в затылок полетел кубарем на дно окопа в полной уверенности, что проворонил подлет мины и заработал еще одну контузию. Наваждение мое разрешилось не сразу. Чтобы понять, что пропустил мимо ушей не подлет мины, а шаги по траншее с тыла — звук, который тотчас забыл благодаря нокдауну, — мне понадобилось чуток отлежаться и подождать, пока перед глазами перестанут цвести фейерверки и за глазницами утихнет оглушительное чириканье. Однако шаги по траншее были только цветочками, бантиком на коробке с главным сюрпризом. Приподнявшись на локтях и разминая шею, я не отводил взгляда от туманной области в пространстве между внешним и внутренним брустверами, где только что стоял Стикс и, качая закушенной спичкой, целился мне в лицо из пулемета. Воспоминание я порой ощущаю чем-то вроде фильтра, ароматической мази в ноздрях — не орудием сохранения, а орудием маскировки события, поэтому остается без ответа вопрос, имело место замечание Ариса: «Стукач», — на самом деле или оно всего-навсего вспомнилось мне. «Стукач, стукач…» — механически твердил я, словно не понимал значения слова и пробовал восполнить его.
Стикса я затем нашел у ленинской комнаты. Опираясь на ствол ПКМ-а, он что-то с досадой втолковывал нервно топтавшемуся и одурело мямлившему: «Ne… nėra… ne…»[29] — Матиевскису. Меня Арис заметил, когда, пересекая аллейку между «бунгало» и курилкой, я споткнулся о вкопанную снарядную гильзу и подхватил слетевший с плеча автомат.