Сергей Баруздин - Речка Воря...
Он вроде обрадовался, оживился:
— Какие?
— Да сущая чепуха! — Она рассмеялась. — Ночной бред!
Он не стал спрашивать, опять замолчал.
— А вы, — наконец спросила она, — давно здесь?
— Где?
— Ну, на войне, — пояснила она.
— С начала. Добромиль — слышала такое место?
— Нет! Хорошее слово — Добромиль! Уютное какое-то, ласковое!
— Там было не так уж уютно, — сказал он. — Это почти на самой границе. Перемышль, Самбор, Драгобыч… Слышала?
— Кажется, да.
— В тех, в общем, краях, — не вдаваясь в подробности, сказал он. — И все же тебе лучше остаться здесь, в штабе, — добавил он. — Тут тише.
— Не хочу, — упрямо повторила она.
И опять они шли по улице поселка. Туда — обратно. Обратно — туда. Мимо штаба, мимо ее избы. Мимо могил наших командиров и скелета лошади — всего, что осталось от трупа, который она видела вчера. Затихло небо, и вновь на нем неясно проглядывались звезды и мутные очертания месяца-луны. Замолкла артиллерийская канонада.
— Не замерзла?
— Нет.
— Может, спать хочешь?
— Нет, походим еще чуть-чуть.
Они ходили. Хрустел снег. Неровные, успокоившиеся, лежали на нем загадочные тени. Неровные, как облака, загадочные, как одинокие деревья и развалины.
— А до войны? — спросила она. — До войны где вы жили?
— В Москве, в Бабушкином переулке. Есть такой. Слышала?
Еще бы не слышала! Так, значит, по Москве они почти соседи?
— Выпить что-то хочется! — сказал он. — А ты? Вот только во фляжке у меня пусто. Пойду поищу! А-а?
— Что вы! Я совсем не пью! — ответила она. И добавила: — Если хотите, пожалуйста…
7
Земляной вал. Разгуляй. Между ними как раз Бабушкин переулок. Рядом какой-то институт, кажется химический. А чуть раньше, ближе к Земляному валу, — сад имени Баумана. Она ходила туда несколько раз на танцы и один раз смотрела кино на открытом воздухе — «Остров сокровищ».
И Земляной вал, и Разгуляй — продолжение улиц ее детства — Маросейки и Покровки. Дальше — площадь Баумана и Елоховский собор, где, говорят, по большим церковным праздникам пели знаменитые певцы из Большого театра, и кинотеатр имени Третьего Интернационала (такой же маленький и уютный, как их «Аврора»), где она тоже бывала раз или два.
Бабушкин переулок. И трамвайная остановка называлась — «Бабушкин переулок» или, как говорили кондукторши: «Бабушкин… Следующий Разгуляй».
Там, недалеко от Бабушкина переулка, она получала в райкоме комсомольский билет.
Сороковой год. Она уже работала. И все спрашивали ее: «А ты до сих пор не в комсомоле?» И она маялась, не знала, что сказать, хотя сама давным-давно мечтала стать комсомолкой. Но туда, в комсомол, как ей казалось, принимали сверхсознательных и сверхидейных, а она не была такой. Она даже газеты читала от случая к случаю. Радио она тоже почти не слушала. Приемника дома у них не было, и она завидовала тем своим подругам, у которых видела радиоприемники; они считались тогда признаком благосостояния. Трансляцию в их дом провели совсем недавно, но черная радиотарелка, висевшая у них на стене рядом с давними фотографиями отца и матери, почему-то не нравилась ей. Вернее, она ее просто не замечала, хотя тарелка говорила и пела все время, пока они не ложились спать. Да и не так уж часто сидела она дома, чтобы слушать радио. Вернется, бывало, с работы — надо маме помочь по хозяйству, или в магазин сбегать, или пойти погулять с подругами — в кино, например, сходить, на танцы или просто по улицам пройтись. Радиотарелку она оценила уже позже, во время войны…
В райкоме комсомола ее спросили совсем не про то, что она ожидала. Она зубрила Устав, кажется, наизусть его вызубрила, перечитывала в газетах обо всех важных событиях за рубежом, вспоминала деятелей Коминтерна и руководителей зарубежных компартий.
— А вот если б нужно было на войну с белофиннами, ты сейчас пошла бы? Готова? На лыжах умеешь?
— На лыжах умею, — сказала она, хотя и засомневалась: «Что значит умею? Кататься умею, а если там в поход идти или в бой…»
— Так насчет войны с белофиннами как? — переспросили ее. — Ведь ты, кажется, значкист ГТО?
— Да, второй ступени.
— А общественные нагрузки есть?
— Я член месткома, член редколлегии стенной газеты!
— Ну ладно! — сказали ей. — А что ты думаешь о германском фашизме?
— У нас же с ними договоренность есть — не нападать, — бодро сказала она. Уж что-что, а это она знала.
— Нет, не об этом речь, а о существе. Твое отношение к германскому фашизму?
— Мое? Мое отношение? — чуть поколебавшись, сказала она. — Плохое. Очень плохое…
Сейчас ей смешно все это вспоминать. Она пришла сюда, на фронт, никто ее не звал и не просил, наоборот, ее отговаривали, но она пришла. Тогда же…
Бабушкин переулок выходил на Ново-Басманную. Как и сад Баумана, он имел выход сразу на две улицы. На Ново-Басманной они выступали в Центральном Доме культуры детей железнодорожников. И там же, на Ново-Басманной, в больнице умерла от тифа ее старшая сестра — Нина…
А в тридцать седьмом году она была с отцом в клубе Кухмистерова — это тоже недалеко от Бабушкина переулка, только с другой стороны. Она на всю жизнь запомнила этот вечер — предвыборное собрание избирателей их района. Готовились первые выборы в Верховный Совет. Сама она, конечно, не выбирала, но разве в этом дело. Все девчонки и мальчишки считали, что выборы — их дело. «Наш избирательный округ», говорили они, «наш кандидат», «наш избирательный участок». Вся школа завидовала ей, что она была в клубе Кухмистерова, слушала выступления их кандидатов — академика Комарова и председателя Моссовета Булганина. Учителя ей завидовали, а не только ребята.
Мне сейчас
Одиннадцать лет,
Я очень жалею,
Что не могу выбирать
В Верховный Совет, —
после выступлений кандидатов какая-то маленькая девчушка читала со сцены эти свои стихи о выборах, а потом был концерт, какого она еще никогда не слышала: Лемешев, Алексеев, Качалов, Барсова и Катульская, Рейзен и Смирнов-Сокольский…
Как давно это было! Очень давно! И все-таки кажется, что Бабушкин переулок это где-то совсем близко.
Или потому так кажется, что младший лейтенант сейчас стоит рядом? И он напомнил ей…
— Ты не уйдешь? Не уходи, ладно? — попросил он. Сбегал куда-то и вернулся довольный. — Хорошо! Спирт, правда, дрянь, но хорошо!
Она не ушла, дождалась его.
Наверное, им, мужчинам, это нужно — выпить. Отец ее тоже любил иногда выпить и всегда становился после этого веселым и говорливым, без конца целовался с мамой и с ними, дочерьми, а потом начинал вспоминать гражданскую войну и Сталинградский тракторный, но вдруг как-то неожиданно скисал:
— Пойду спать, устал я что-то сегодня!
— Иди, иди! Стареешь ты, отец! — говорила мать. — Четвертинка — и уже готов!
Отец краснел, возмущался, хорохорился:
— Я старею? Я? Да если хочешь знать, мы в тридцатые годы по литру спирта выпивали! Девяносто шесть градусов! И хоть бы что! Давай сейчас в Стеклянный сбегаю! Вот увидишь, четвертинку еще возьму, выпью — и хоть бы хны мне будет! Ты еще меня не знаешь!
— За четвертинкой твоей я сама, если хочешь, схожу, а ты иди, иди ложись, — советовала мать, дабы не разжигать спора. — Правда, устал! И полежи чуток, передохни! И что это за наркоматовская работа такая, что все по ночам да по ночам…
— По ночам только и работать, а когда еще? — оправдывался отец, почти засыпая. — Думаешь, Серго по ночам не сидит? Начальники главков? Все сидят…
Она еще постояла с младшим лейтенантом на крыльце, потом сказала:
— Я пойду.
— Спать хочешь? — спросил он.
— Нет.
— Не надо уходить! — попросил он. — Еще минуточку, ладно?
Стало холодно. Подул ветерок, затем ветер, завывая в трубах и развалинах, зашумел сухими листьями дубов, вдалеке по-шакальи завыли собаки.
То ли он выпил, то ли что, но он неловко обхватил ее полушубок, прижал к себе. Она почему-то не отстранилась, а он шептал ей:
— Не бойся, не бойся, — и прижимался мягкими мальчишескими губами к ее лицу. — Ну что ты! Что! Брось! И не уходи! Еще минуточку, ладно?
Ей было и неловко, и хорошо, но она ничего не понимала в эту минуту и не знала, что делать, что говорить.
А он целовал ее — еще и еще, и вдруг она вспыхнула, оттолкнула его от себя.
— Это же нехорошо, нехорошо! Я не знаю даже, как зовут вас, а вы!..
Он тоже, кажется, смутился и робко, совсем по-детски, признался:
— Меня Славой зовут. Вячеславом, значит. Разве я тебе не сказал?
Она уже захлопнула дверь, когда услышала его обиженное:
— Зачем ты так? Я же…
Уснуть она никак не могла. Присела на мятое сено и так просидела почти до утра.