Иван Лазутин - Бабкин лазарет
После успешного прорыва, когда силы обоих фронтов перешли в стремительное наступление, наша гвардейская бригада поддерживала своими залпами наступающие войска. В один из жарких дней июля (в это время мы были уже на земле Западной Украины с ее хуторами и нетронутыми полями) ко мне подошел парторг батареи старшина Ольков и пригласил меня на беседу. Наш дивизион в этот день дислоцировался в лесу. Боевые машины были надежно замаскированы, над нами цвело, сияло голубое украинское небо. Уединившись на крохотной поляне, мы присели, закурили, и потекла неторопливая беседа. Старшина расспрашивал меня о семье, о братьях. Старший мой брат, офицер разведки, уже сложил голову на древней земле новгородской и похоронен в центре города Шимска, на площади перед разбитым вокзалом, на берегу реки Шелонь, что впадает в Ильмень-озеро.
Парторгу было лет около тридцати. Было в его лице, в разрезе черных глаз что-то монгольское, восточное, хотя и имя, и фамилия, и отчество — все было славянское. И нам, попавшим на войну в восемнадцать-девятнадцать лет, казалось, что те, кому уже под тридцать, старые люди. Это сейчас, когда подступивший шестой десяток не только посеребрил виски, но и поземкой прошелся по всей редеющей шевелюре, о которую в былые годы ломались расчески, видишь, как еще молоды те, кому под тридцать и даже сорок. А тогда нам, наивным, целомудренным, пока еще не успевшим поцеловать свою тайную любовь, казалось: если мужчина женат, да у него к тому же есть сын или дочь, то это уже дядя почтенного возраста.
Вот таким уже «пожилым» человеком, который брился каждое утро, казался нам парторг батареи. Речь его была степенная, неторопливая, только в черных глазах, где-то в глубине зрачков, нет-нет да и вспыхивали огоньки характера волевого и сильного.
Старшина предложил мне рекомендацию в партию. В первую минуту я даже растерялся. В свои двадцать лет пока еще не думал о вступлении в партию, все считал себя еще слишком молодым, не подготовленным для такого ответственного и серьезного шага. Но парторг несколькими словами погасил мое смущение:
— Ну и что из того, что ты еще не совершил подвига? Я тоже пока еще не совершил, а вот парторг батареи. И вообще, дружище, ты сам знаешь, в каком роде войск воюешь. Врукопашную мы не ходим, в бойницы амбразур нам с тобой, пожалуй, гранату бросать не придется. Но ты видел, как ликует пехота, когда она на рассвете подтягивается мимо наших заряженных «катюш» к передовым окопам, чтобы сразу же после наших залпов броситься во вражеские окопы?
— Конечно, видел, — ответил я и отчетливо вспомнил, как однажды, за полчаса до начала артподготовки, мимо наших боевых машин цепочкой тянулась пехота. Нужно было видеть глаза этих солдат, чтобы понять, какие надежды они возлагают на огонь гвардейских минометов. А один из них, как сейчас помню, махнул рукой в сторону нашей машины и крикнул: «Братцы, только не делайте недолетов, а остальное мы все сработаем».
— Так вот, солдат ты надежный, не трусливого десятка, я к тебе присматриваюсь с осени. Для партии ты уже созрел. Пиши заявление. А моя рекомендация уже готова. — Парторг достал из нагрудного кармана вчетверо сложенный листок, развернул его и протянул мне. Почитай, что я о тебе пишу.
Я прочитал рекомендацию и почувствовал, как к лицу моему прихлынула кровь. Хорошо обо мне написал парторг. В рекомендации я был лучше, чем я есть на самом деле. Так по крайней мере в эту минуту мне показалось.
— Перехвалили вы меня, товарищ старшина, — как-то робко и смущенно сказал я, но парторг оборвал мой лепет:
— Ну, если кое-что приписал тебе авансом, то, думаю, не подведешь. Нам до Берлина еще топать да топать. А кое-кому, может, и не доведется дать залп по Берлину. Ты помнишь, сколько наших гвардейцев легло на Курской дуге?
— Помню… — тихо ответил я.
— Ну так вот, будешь брать Берлин коммунистом.
Слово «коммунист» словно током пронзило меня. Я даже невольно встал. Такое же чувство я уже испытал однажды: это было осенью сорок первого года, когда принимал военную присягу и давал клятву: если потребуется — за Родину отдать жизнь.
— Ну, чего ты встал? — бросил парторг и посмотрел на меня снизу вверх.
Я хотел найти особые, сильные слова, чтобы выразить чувство, которым наполнило меня напутствие парторга — Берлин брать коммунистом.
— Постараюсь оправдать ваше доверие, товарищ старшина. — Как сейчас помню: я это сказал, стоя по стойке «смирно», голосом, каким солдат торжественно произносит: «Служу Советскому Союзу!» — когда ему вручают боевую награду.
Парторг посмотрел на часы, кованым каблуком вдавил окурок папиросы в землю и протянул мне руку. Я помог ему встать. Растирая бедро, он болезненно сморщился.
— Наверное, крупповской стали попался гад… Влетел под Можайском и до сих пор все еще никак не успокоится. Но ничего, после Берлина я извлеку его на белый свет.
В батарее знали, почему слегка прихрамывает наш парторг. Несколько раз военврач бригады настаивал и даже оформлял в штабе направление в госпиталь для удаления осколка в бедре, но старшина отшучивался:
— После Берлина он будет дороже… По принципу армянского коньяка: чем старше, тем крепче и знаменитей.
Старшина пожал мне руку и подмигнул.
— Ты в хорошее время вступаешь в партию. Мы наступаем. Скоро увидим пограничный столб.
— А если он повален? — пошутил я.
— Мы его поднимем и посадим на бетон, — ответил старшина и похлопал меня по плечу. — Комсоргу я сказал. Вечером характеристика будет готова. Заявление принесешь мне сегодня вечером после семи. Я буду в своей палатке. Поможешь Митрошенкову оформить «боевой листок». Завтра рассмотрим твое заявление на партбюро.
Этот разговор со старшиной был перед обедом, а часу в четвертом хлынул ливень. В те дни наступление нашего фронта временно приостановилось, чтобы подтянулись тылы и сосредоточились силы для нового броска на запад. Солдаты, располагаясь в чистеньком, не оскверненном войной леске, приняли этот долгожданный дождь, как благодатный подарок матушки-природы. Некоторые даже ухитрились, раздевшись догола и намылив тело жидким мылом, принять освежительный дождевой душ. Искупаться было негде, так как ни реки, ни озерка, ориентируясь по карте, поблизости не было, а поэтому двадцатиминутный ливень, на радость санитарной службе бригады, сослужил свою добрую освежающую и очистительную службу. Не повезло лишь повару. Проколготившись у своей походной кухни, где ему нельзя было бросить свои обязанности, он потерял момент и намылился черным жидким мылом тогда, когда дождь уже кончался. Перебегая от дубка к дубку, чтобы хоть потереться об его мокрую листву, со стороны он походил на негра с огромными огненно-рыжими усами. Об этом зрелище еще с неделю ходила в бригаде легенда, которая по законам фольклора с каждым пересказом обрастала все новыми и новыми анекдотическими подробностями. Кто-то пустил слух, что повар смывал мыло командирским чаем, а штабной писарь чуть ли не клялся, что он видел своими глазами, как Кузьмич голый катался по густой мокрой траве и нечаянно накатился на муравейник, рядом с которым было осиное гнездо. А Митрошенков переплюнул всех: тот, не улыбнувшись, не моргнув глазом, всем, кого встречал, доверительно, «по секрету сообщал», что взбешенные осы искусали повара в такое место, что он хоть и стер с себя травой мыло, но вот уже второй день ходит крабом. И когда ему, похохатывая, не верили, он бил себя в грудь кулаком и уверял:
— Да ты только посмотри на него!.. Разве он ходит?.. Кто же так ходит?! Ты видел его походку?.. Можно подумать, что к нему подвесили два чайника с кипятком. Так даже клоуны в цирке не ходят.
Этим ливнем воспользовался и я. Намылившись с ног до головы, я добрых минут пятнадцать носился по поляне с растелешенной братвою в молоденьком дубнячке. Чем-то мы в эти минуты напоминали детей, которых долго держали на карантине, а потом выпустили на солнечную поляну: кувыркались, давали босыми ногами друг другу «пендалей» под белые, много лет не видавшие солнца ягодицы. Хоть и говорят в народе, что нет худа без добра, но бывает и наоборот. За хвост добра иногда цепляется незримо худо. Случилось так на этот раз и у меня — наперекор пословице. Помылся и освежился — это хорошо. А вот по недогляду (не спрятал обмундирование под брезент) насквозь промочил гимнастерку и брюки. А в нагрудном кармане гимнастерки лежали все мои документы: комсомольский билет, красноармейская книжка (а в ней — рекомендация парторга) и чистенькая тряпица, в которую был завернут подарок бабки Василисы — маленькая иконка с ликом Георгия Победоносца.
Эта иконка беспокоила меня с того самого дня, когда мы дали залп по городу. Расставшись с бабкой Василисой, я развернул тряпицу и понял, почему она так воровато и украдкой поглядывала на командиров, когда передавала нам аккуратно завязанные узелки.