Северина Шмаглевская - Невиновные в Нюрнберге
Я боюсь признаться даже самой себе: это все, что сохранила моя память. Год тому назад его окутал мрак неизвестности, поглотила пучина, проникнуть в которую не может ни мысль, ни дружба, ни любовь. Вероятно, именно поэтому во мне укрепилась уверенность, что его успели убить в последние месяцы войны.
И каждое новое сомнение делало тьму вокруг него еще гуще. Все, кто мог, возвращались оттуда или сообщали о себе через Красный Крест — присылали весточку с теми, кто ехал на родину. А молчание вокруг него кричало ужасом братских могил, взывало к рассудку: если война поглотила миллионы жертв, он мог оказаться среди них.
И все же его родители, вопреки очевидности, верят, что он жив.
После войны все мы проснулись в другом мире. Исчезли многие прежние проблемы, возникли новые ситуации; мечты прошлых лет могут оказаться такими же ненужными, как сношенные в годы оккупации кеды, давно уже выброшенные на помойку; или как бутылка, в которой были спрятаны, зарыты в землю статьи для подпольной прессы. Все это далекое прошлое. Я с недоумением спрашиваю себя: а если он жив? Тогда чем человек, отсутствующий и поэтому как бы нереальный, отличается от умершего? Ведь не было даже малейшего намека на то, что он жив и где-то существует: если он вернется из-за горизонта, если окажется даже, что он выбрался живым из этой мясорубки, перемоловшей миллионы людей, какой будет его дальнейшая жизнь? И наша дальнейшая жизнь, даже если нам суждено встретиться?
Еще один вираж самолета, и белые облака оказываются далеко позади, в мертвом океане лазури. У правого крыла теперь собрались продымленные тучи, за ними прятался ветер, теперь он набросился на самолет, подкидывает хвост, мы снова летим вниз по ухабам воздушного пространства, которое противостоит сильным рукам пилота, ураганом преграждает нам путь к цели, как вчера и позавчера.
А цель — это Нюрнберг, город, где вернут утраченное равновесие больному, изможденному лихорадкой миру. Сразу же, через несколько месяцев после войны, люди изолировали помешанных вождей, надели на психопатов вместо мундиров смирительные рубахи, их преступления обнародуют и вынесут им приговор. И никогда больше не посетят нас сомнения, беспомощность и опасения, что не только в небе, но и на земле нет ни дружбы, ни смысла жизни. В Нюрнберге заседают те, что сильнее немцев, те, что доказали свою силу и разум, — победители.
С новой чистой страницы будет писаться история Европы.
И эта цель уже совсем рядом, если мы не изменили направления.
Мотор завывает. Из кабины пилота доносится возбужденный рвущийся голос радиста и треск аппарата. У меня сжимается сердце: Нюрнберг все ближе. Внимание, внимание, мы подлетаем! С опаской смотрю в иллюминатор.
Из-под крыльев вылезли утиные лапы, снабженные колесами. Наезженный снег мчится все быстрей и быстрей навстречу летящему наискосок вниз твердому телу.
Вместе со снегом несется вверх размазанное черное пятно — это «джип». На капоте у него белая пятиконечная звезда, которая становится все ближе, все больше. Ощутимый толчок; в бледном зимнем рассвете мы скользим, подпрыгивая, по взлетной полосе.
— Земля! — с облегчением восклицает Себастьян.
Грабовецкий по привычке спорит:
— Какая же это земля? Это бетон. — Потом, задумавшись и как бы отвечая собственным мыслям, добавляет: — Представляю, как нам попадет от нашего судьи. Он больной человек. На такую должность надо было назначить более энергичного! Это же неврастеник! Как я ему скажу, что привез не все?!
Американский солдат в брюках, заправленных в невысокие башмаки, идет враскачку. Можно подумать, что аэродром — огромный корабль, а сам он — моряк, привыкший сохранять равновесие при штормовой волне.
Мой сосед сидит с закрытыми глазами, кажется, что он задремал, но вдруг я слышу отчетливо произнесенные слова:
— Я ненавижу, значит, я существую.
Что-то сверкнуло в его глазах, и он снова замер.
— Я ненавижу этот ваш знаменитый Нюрнберг.
Раз за разом он нервно зевает, его мощный голос внушительно и несколько странновато звучит в полупустом самолете — моторы смолкли, в салоне тишина.
— Я был уже тут однажды. Знаю, в чем суть этой забавы. Пусть меня кондрашка хватит, если я тут останусь. Вы и сами поймете, что такое Нюрнберг.
Он расхохотался, откинув голову на спинку кресла, закрыл ладонями лицо. Могло показаться, что он плачет от смеха.
Я наблюдала за ним с неприязнью.
— Вы еще убедитесь! Время покажет, кто проиграл войну. Это теперь, пока в Европе такой хаос, чтобы не сказать грубее. Это же самый обычный бардак!
Я снова увидела его рот со сверкающими зубами. В его смехе звучала горечь. Может, даже злость.
— Неужели вы и впрямь верите в существование Трибунала, который в состоянии рассмотреть все преступления немцев? И всего за несколько месяцев, по вашему мнению, можно свести счеты с войной? А потом начнется новая, чистая страница истории?! Ерунда! Бред! Пусть меня кондрашка хватит — это же чистой воды фантазия!
Слышно, как от ударов ветра пронзительно взвизгивают стальные тросы самолета. Порошит мелкий снежок, оседает на проводах, укутывая и утолщая их, но тут же осыпается от малейшего дуновения, нарушая этот белый рисунок.
Пассажиры не двигаются с мест — необходимо уладить еще разные формальности, но всех охватило нетерпение, говорят наперебой, каждый решает международные проблемы.
— Я хотел бы быть правильно понятым, — восклицает молодой человек. — Нам следовало бы пойти на значительные уступки, изначально определить более мягкую меру наказания взамен за возможность судить хотя бы нескольких из них в Польше. Я убежден, что Краков — единственное место на земле, где должно слушаться дело Ганса Франка.
Он раздраженно бьет кулаком по креслу и явно обращается к Себастьяну, делая долгие паузы в ожидании ответа:
— Разве не Франк отвечает за вывоз и смерть польских ученых? Именно там, где он жестоко расправлялся с народом, там, где он не остановился даже у ворот Ягеллонского университета, согласитесь, именно там надо его судить по законам европейской культуры и этики. Пусть бы и приговор ему вынесли не столь суровый, как в Нюрнберге, но зато Польша показала бы миру его злодеяния. Поверьте: Краков, и только Краков.
Все молчат. Приглушенные шаги американских солдат раздаются все ближе, замерзший снег хрустит под их сапогами, точно сыплющееся зерно.
Послышался равнодушный, с ноткой иронии голос Себастьяна:
— А вы, вероятно, единственный человек на земном шаре, кто бы мог взять на себя проведение этого процесса. Никто, кроме вас, уважаемый судья? Вы же себя видите в этой роли?
По взлетной полосе мы шли к деревянному строению. Молчали. Снег беззвучно покрывал крыши, фонари, заборы. Все вокруг казалось ирреальным, мы не слышали собственных шагов. Единственным звуком было нервное посапывание доктора Оравии.
Судья заговорил с раздражением:
— Я предложил единственно верную концепцию суда над Гансом Франком. Над гитлеровской Германией. А некоторые позволяют себе острить!
Доктор Оравия остановился, из его рта валил пар. Снег выбелил ему брови, покрыл пухом пальто, снежинки таяли на его губах.
Себастьян, расстегивая ворот тулупа, поравнялся с ним.
— Гениальная идея! — воскликнул он, хлопнув себя по ноге. — Гениальная! Привезти Ганса Франка в Краков! В Королевский дворец на Вавеле и там допрашивать. Может, даже устроить ему торжественный прием? Пусть меня кондрашка хватит!
Судья не все расслышал, что сказал Себастьян, и энергично откликнулся:
— Именно туда следует его доставить и провести следственный эксперимент с участием журналистов и юристов со всего мира. Нам ведь не дождаться, чтобы Трибунал в Нюрнберге сосредоточился только на Польше!
Американский солдат, ни на минуту не прекращая жевать жвачку, взмахнул рукой и что-то пробормотал. Похоже, он сказал: please.
Мы прибавили шаг. Себастьян шел молча, сильно хромая. Его палка скользила по снегу и только мешала идти. Ветер откинул назад его буйную шевелюру, остудил румяные щеки.
В здании аэропорта американский дежурный проверял паспорта. Себастьян обтер лицо рукой, подкрутил усы.
— Поскольку теперь вы знакомы с теорией двух зубров, вы, полагаю, наверняка задумаетесь над тем, как прожить оставшуюся жизнь.
От неожиданности я ничего не ответила. Себастьян же спокойно и внушительно продолжал:
— Одно не подлежит сомнению: жизнь в Польше еще не скоро придет в норму, это надо осознать. Война была только вступлением… Зубры шумно втянут ноздрями омерзительный смрад и вновь будут готовы столкнуться лбами.
Я хотела перебить его, но он поднял руку.
— Найдите в себе смелость дослушать меня, барышня. Конечно, можно сказать: если в Беловежской пуще два зубра возненавидели друг друга — значит, в них заговорил инстинкт диких зверей. Ну а среди домашних животных? Борьба еще будет продолжаться, коммунисты будут драться с капиталистами, зубры с зубрами, быки с быками, бизоны с бизонами. На утрамбованном польском поле. Советую вам задуматься о цене жизни. Мы живем только раз. Мир открыт для молодых. Европа. США. Мало ли что еще. Австралия, Венесуэла? Что угодно, только не земля наших предков, где военные кладбища громоздятся друг на друге и неизвестно, чего ждать. Где поэты учат, а учителя внушают молодым, как отрадно умереть за родину, как радостно подыхать в девятнадцать лет. А зачастую и намного раньше.