Андрей Колганов - Йот Эр. Том 2
— Бессовестные свистушки, — шипела нам вслед Мишкина бабушка, встряхивая седыми буклями, — вешаются на шею мальчику!
— Девчонки! На губах молоко не обсохло, а как себя ведут, — зло пыхтела толстенная, молодящаяся, с ярко-бордовыми волосами, покрашенными красным стрептоцидом, кассирша танцплощадки — дама лет под сорок. — Этим только волю дай, порядочным женщинам и мужчин не оставят!
Играл духовой оркестр. Редкие фонари в аллеях парка превращали ночь в нечто нереальное. Едва освещенные деревья казались непроходимой чащей, листва была, как декорация театра. Из тени выныривали и вновь исчезали люди, а здесь, на танцплощадке, на этом пятачке с ярко-голубой раковиной, внутри которой укрывался оркестр, сияли лампочки, стайками, хихикая и бросая кокетливые взгляды, перепархивали девчонки, стояли группами или по двое «старушки» (девушки лет двадцати — двадцати пяти), на низеньком заборчике висели женщины и заглядывали в щели любопытные глазенки детей. Мужчины всегда собирались в одном углу. Звездой первой величины казался нам среди них Мишка. Заняв законное место Блина, слева от входа, широко расправив грудь (со специально расстегнутой рубашкой), он играл мышцами, и орел оживал, а волосы девушки вздрагивали у него на животе.
— Безобразник, еще штаны расстегни! — орала на него кассирша, но Мишка игнорировал ее, а мы понимали, что это она от злости, что он на нее не смотрит.
Люба, Любушка,
Любушка, голубушка! —
поет певица на маленькой эстраде, мы «открываем» фокстрот (естественно, девчонка с девчонкой) и видим, как на площадку входит Люба. Первая красавица нашего квартала. Сам Блин не решатся ее провожать, он только заигрывает. На белой в сборках блузке значки ворошиловского стрелка, ГТО I-й ступени и, недосягаемая мечта девчонок (мы все считаемся маленькими), — голубой раскрытый парашют. Да, наша Любушка парашютистка, и радистка, и испанский учит, и косы у нее самые длинные, и вообще она счастливее нас всех: ей уже исполнилось девятнадцать лет! Но!.. И наша гордая недотрога Любушка оказалась бессильной перед этими могучими орлиными крыльями: на мизинце у Любушки ярким огнем сияет стеклышко в новом колечке. И идет она мимо Мишки, далеко отставив пальчик, чтобы заметил гордый матрос это специально для него надетое украшение. Но Мишка смотрит не на колечко, а на ее тугие длинные косы и не может оторвать взгляда…
Люба, Любушка! Через год ты вернулась с фронта, куда ушла добровольцем, уже не только без кос, но и без грудей, вырезанных во время пыток. Партизаны освободили ночью свою радистку, точнее то, что от нее осталось… А в госпитале она узнала, что к тому же и беременна. В первый день, когда ей врач позволил встать с постели, она повесилась в душевой.
Вернулся живым с войны к своей совсем одряхлевшей и почему-то ставшей доброй бабушке и Мишка. Худой, едва стоящий на костылях, какой-то ссохшийся и вроде ставший ниже ростом, с редкими седыми волосами. А на месте его уникальной наколки — осталось… Zum Andenken!
Да, этого никогда не забудешь.
Борька-Блин, каким-то странным образом так и не попавший на фронт и даже нигде не работавший все это время, увидав Мишку издали, гордо сплюнул окурок американской сигареты, еще глубже засунул руки в «клеша» и, победно задрав голову, понес свой моднейший, до дикости яркий и широкий галстук навстречу бывшему сопернику, выглядевшему теперь таким невзрачным и жалким.
Уже почти поравнявшись с матросом и приготовив свой коронный плевок на носок ботинка соперника, он вдруг увидел его глаза и, как бы наткнувшись на невидимое препятствие, сник, вытащил руки из карманов и нырнул на другую сторону улицы.
* * *Вот оно! Во мне возникает давно забытое чувство бойца. Хоть и считали нас маленькими, но на долю тех, кто стал добровольцами, войны достало. И так захотелось подарить это чувство бойцовской силы, незабываемой ненависти, радости жизни — всю полноту и счастье доставшегося на долю нам, оставшимся в живых, этим заблудившимся в самом центре Москвы «хиппующим» беспризорникам, что даже сердце защемило. Ведь они никому не нужны, эти «лишние» дети занятых родителей…
Громкий щелчок ридикюля моей соседки заставил меня оглянуться. Старушка вытащила платочек с кружевами и незаметно старалась промокнуть им глаза, полные слез. Я проследила за ее взглядом. Тоненькая, голенастая девушка с распущенными волосами, никого не видя, протянув вперед руки и раскрыв как для поцелуя губы, летела, почти не касаясь земли, а навстречу ей, вынырнув из подземного перехода, с тюльпанами в одной и кейсом в другой руке спешил юноша. Люди невольно расступались, давая им дорогу. И вот они вместе! Парень не сводит с нее глаз, а руки заняты… Это длится всего мгновенье. Он неумело сует ей в руки цветы, бросает «модерный» кейс, и они замирают в поцелуе.
— Вот бы моей дочке так… — мечтательно говорит командировочный, за минуту перед тем сидевший в дикой позе, чтобы лучше видеть ноги сидящих напротив женщин. Лицо у него становится добрым и светлым. Старушка засовывает платочек в свой ридикюль. Может быть, летнее солнце было виновато в ее слезинках, а может быть, она вспомнила свою молодость?
— Давай, давай, старик, пока время есть! — добродушно усмехается совсем юный папаша с коляской, в которой спит карапуз, и с конспектами по физике, которые он только что читал.
Девчонки с «квадрата» смотрят молча, с завистливой тоской, а смущенные мальчишки отворачиваются.
Влюбленные поднимают кейс и, не размыкая рук, идут, обнявшись, куда глаза глядят. Через мгновение они растворяются в толпе.
Небо синее-синее. Над фонтаном образовалась радуга. Тихо шелестят листья деревьев. На голове Александра Сергеевича сидит голубь. Самое лучшее место в мире — это площадь Пушкина! Хотя это сугубо мое личное мнение.
5. Дьявол
За широким окном старого московского дома привычно мерцает неоновая реклама. Зеленый абажур торшера, оставляя в полумраке большую уютную комнату, желтым пятном освещает мягкое кресло, в котором я вяжу, погруженная в свои мысли.
Лиловые астры источают горький аромат ушедшей осени, успокаивающе мигает электрокамин, привычно звучит приглушенный телевизор. «Мальчики», как я зову своего мужа и уже взрослых сыновей, с интересом смотрят передачу.
— Мама, мама, смотри! — неожиданно громко кричат они все сразу. Я поднимаю голову.
На экране телевизора элегантный седовласый мужчина в форме американских ВВС идет по дорожке, обсаженной розами. Камера скользит по его фигуре. Крупный план. Лицо. С экрана смотрят злые, черные глаза маньяка.
— Кошмар какой-то, бандюга, а не ученый! — тихо говорит муж, и я чувствую, что ребята, как всегда, с ним согласны.
Такие глаза невозможно забыть! Я узнала их мгновенно, хоть со дня, точнее, вечера, нашей последней встречи минуло почти сорок лет.
Так вот где вы теперь, доктор!
Отечные мешки вокруг глаз и складки на щеках выдавали его возраст, но фигура все еще была худощавой и стройной.
— Ведущий специалист по сверхнизким температурам… — звучал тем временем голос диктора, а меня бил озноб.
Доктор Фран, нацистский преступник, приговоренный в Нюрнберге к повешению, не обремененный темными очками, не скрывающий ни своих страшных глаз, ни фамилии, ни рода деятельности, ни места жительства, спокойно шел между рядами цветущих роз.
— Гражданин Соединенных Штатов, знаменитый специалист в исследовании влияния сверхнизких температур на организм человека, сотрудник Центра Космических исследований, миллионер… — продолжал диктор, а я была уже в далеком сорок пятом.
* * *Как мало подчас мы знаем о своих знакомых! И как доверчиво считаем малознакомых воспитанных людей своими друзьями.
Впервые судьба свела меня с доктором летом 1945 года.
С наступлением темноты из всех щелей разрушенной Варшавы выползали всякие подонки и держали в страхе жителей города. Комсомольцы и солдаты все ночи патрулировали улицы. С одной из таких групп теплым поздним майским вечером шагала я по Маршалковской улице. В бархатном небе ярко мигали звезды, и если смотреть только вверх, в небо, так, чтобы не было видно окружающих улицу руин, то можно было себе представить… Но в тот раз «представить себе» ничего не удалось: раздались сухие щелчки выстрелов. Кто-то застонал, чьи-то тени метнулись в развалины.
Привычно разделившись, мы вдвоем кинулись к раненому, а трое наших товарищей бросились за стрелявшими.
На тротуаре скорчившись, обхватив руками живот, лежал человек. Он был жив. Пока жив. Из-за поворота дороги показался свет фар. Не раздумывая, я рванулась наперерез. Тормоза противно засвистели и свирепый, рокочущий бас на плохом польском языке злобно выругался, распахивая дверцу.