Анатолий Кудравец - Сочинение на вольную тему
— Хорошо берется, — сказала Лёкса, не обращая внимания на трескотню Грипины, и та снова натопырилась, примкнула губы.
Надя шла, глядя себе под ноги. Грипинины слова зацепили ее за больное место, и это не впервые резало ей по живому. Но страшнее Грипининых слов было то, что она сама не знала, как ей быть. Если б она была уверена в своей правоте! Если б… Она б и слушать не стала никого. Она искала поддержки, ей так нужна была эта поддержка, не сочувствие, что ей то сочувствие. Не надо ей ни жалости, ни виноватых глаз. Немало наслушалась и насмотрелась всего. Неужели она делает что-то такое, на что не имеет права? Почему не имеет права? И кто дает это право? Грипине хорошо говорить… Гладкая, как телка, щеки горят, как у девушки. Не скажешь, что бабе за сорок пять… И Лёкса… Столько одна натерпелась, пока детей вывела в люди… Посочувствовать посочувствует…
— Убежим мы отсюда. Увидишь, убежим, — сказала Надя упрямо и глянула на Ивана.
— Если у вас это так серьезно…
— А неужто не серьезно? Неужто, думаешь, если б не серьезно, я пошла б на такое… Боже избавь, брат. Я знаю, что это не просто, ох как не просто… Я тоже человек, и я хочу немножечко счастья… Пока его не знала, я молчала. Думала, может, так и надо. А теперь не могу. Приду с работы и жду, когда он прибежит. И живу тем ожиданием. И кажется, ничего мне больше не надо, только знать, что он есть, что он придет, что он будет со мной.
У самого села их встретил Байда — в коротком теплом пальто, зимней шапке. Он как будто ожидал их, топтался возле забора туда-сюда.
— Может, спичка есть, мужчинки? — спросил он, показывая незажженную папиросу, подняв вверх бурое, твердое, как из кремня, лицо. Тонкая, словно пожеванная кожа на шее натянулась.
— А почему ж ей не быть! — Никита остановился, полез в карман. — Для такого человека, как ты, не только спички не жаль. — Он медленно достал коробку спичек, потряс ею и подал Байде. — Бери и запомни, что дал тебе их Никита Купец…
— Я это и так знаю, Никита, зачем помнить? — Байда взял спички, ссутулился, закрываясь от ветра.
— Не-е-ет, знать — одно, а помнить — другое. Я никогда не забуду, хоть режь, как ты когда-то меня на машину подсаживал… Никогда не забуду, и ты помни. — Никита покивал пальцем под носом у Байды.
— Я тебя не подсаживал, — нахмурился Байда, возвращая спички.
— Может, и к стенке никого не ставил, а? Ни Левона нашего, ни Федора, ни Владика? Всех, кто не сдал немцам оружие. Не ставил, говоришь? А ты хорошо знал, кто не сдал его: сам был в группе самозащиты. Может, скажешь, и не угрожал: «Кто не принесет оружие, расстреляем!..»?
— Приказали б, Никита, и тебе, и ты искал бы…
— Приказали б… Всем приказывали, да не все слушались приказов… А ты обрадовался… И к стенке ставил… Ставил и угрожал… И на машину подсаживал. Своих людей подсаживал, своих соседей!.. Меня, Мишу… Подсаживал… Думал, что ваша взяла. Хотел командовать… С наганом, с плеткой… А не вышло… Нравится тебе это или не нравится, а не по вашему земля вертится. И я тебя прощаю, сукин ты сын. Сегодня прощаю, потому что я живу и выпил. Потому и даю тебе прикурить. Можешь коробку не отдавать, можешь взять себе насовсем. Я даю тебе… Но помни… Знаю, если б ваша взяла, ты б дал мне прикурить… Так дал бы…
— Ну что ты, Никита? — Байда засуетился, бесцветно-светлые, студенистые глазки его забегали, ища помощи. Повернулся к Лёхе: — Разве же я там командовал? Немцы командовали…
Никита показал кулак Байде, и тот подался назад.
— Да ты не бойся… Бить тебя я не буду. А попросишь — могу и поесть дать… Если по-хорошему… Пойдем, накормлю. Не тем, чем вы со своими немцами кормили нас в Могилеве, за колючей проволокой… Не гнилой свеклой, не очистками… Салом, мясом, маслом накормлю… Все есть у Никиты. И чарку могу поставить — пей… Пей, но помни…
— Я двадцать лет помнил… Там, в Сибири, с топором и пилой. Ходил и думал. Работой голову не завяжешь! — сорвался Байда на крик, шагнул к Никите. — Так что мне, и теперь по земле ходить запрещается?
— Ходи… Двадцать лет помнил и еще двадцать помни. И сыну накажи. Пускай и он знает, что люди не овцы, а жизнь не кожух, наизнанку не наденешь. А теперь иди, и мы пойдем. Правда, хлопцы? — дядька Никита повернулся к Ивану и Лёхе. — У нас еще есть планы…
VII
Лёкса неприметно отстала от всех: остановилась поправить платок и не захотела догонять. Шла поодаль. Не вслушивалась, но слышала, что говорили и из-за чего смеялись Лёха и Иван, видела, что Грипина и Надя молчат, и знала, почему они молчат, а сама жила своим. Тяжелым, страшным, но это была ее жизнь, хотя и далекая, прошлая, и она ее не боялась. Она знала, что без той жизни не было б и ее сегодняшнего дня.
Последние годы с ней это случалось часто. Она могла задуматься о чем-нибудь и забывала обо всем остальном. Она видела, слышала, запоминала все, что делалось вокруг нее, и в то же время была очень далеко от всего этого: по-настоящему жила другой — своей внутренней жизнью. Этой внутренней жизнью были воспоминания. Иногда они всплывали так ярко и казались такими близкими, что она вновь и словно впервые переживала все то, что с ней происходило давным-давно.
Самое капризное и непонятное в человеческой памяти — это то, что она живет по своим законам, непонятным и жестоким. О себе она заявляет чаще всего тогда, когда ее не просят… А может, это и хорошо, и правильно, может, здесь все та же вечная жизненная мудрость… Память — это неподвластный и неподкупный судья, и он время от времени напоминает людям, чтоб они слишком не задирали нос…
Вот и теперь Лёкса шла по мокрой и мягкой стежке и видела, что на лугу еще только-только начинает пробиваться первая зелень, слышала голоса мужчин, и как они тяжело ступают, и как чавкает вода у них под ногами, а сама вспоминала совсем другое.
Это случилось на второй год после смерти Левона… И тогда она шла. Правда, шла одна, совсем одна, и тогда была зима…
…Уже темнело, когда Янка, Ядзин муж, прошел с Лёксой за ворота, еще раз сказал:
— Может, лучше останься, заночуй. Куда ты на ночь глядя? Еще заблудишься…
— Нет, Яночка… Там дети. Я сказала, что сегодня приду. Приду и Малину приведу… Так вот, привела, — она сморщилась, махнула рукой на хлев, где, вздувшись горой и оскалив широкие желтые зубы, лежала корова, ее Малина, и заторопилась, скоренько-скоренько пошла по улице, чиркая бахилами по втоптанному снегу. Янка постоял немного у ворот, высокий, нескладный, мокро шмыгнул большим носом и пошел в хату. Принес из кладовки брусок, начал точить нож: надо сдирать шкуру с коровы.
До леса Лёкса дошла мигом. Дорога была торная, и она подумала, что, пока хорошо стемнеет, будет дома. На выезде из леса встретила две подводы: на санях лежало по длинному, только что поваленному бревну. Лошади с серыми от инея мордами тяжело ступали по снегу. Рядом с лошадьми шли мужчины.
Лёкса пропустила подводы.
Снег был рассыпчатый, сухой, но идти было легко. Лёкса старалась не сходить со скользкого ручейка, протертого полозьями, шла, быстро семеня ногами, смотрела прямо перед собой — и ничего не видела: пережитое за эти дни так измучило ее, что в голове не оставалось места ни для каких мыслей, кроме одной бесконечно длинной и тяжелой думы о семье, о себе, о корове. «Как я теперь, куда без коровки? Что дам детям, чем накормлю?.. То, бывало, побежишь в хлев, подоишь — и уже есть с чем съесть бульбину, прежде чем отправить в школу… А теперь… Ах, Малина, Малина, что ты наделала?» — словно о живой, словно о человеке думала она о корове. В тысячный или бог знает в который раз вспоминала и те весенние дни, когда с минуты на минуту ждала Левона — он поехал за Барановичи и должен был привести корову, и как наконец дождалась его: слегка подвыпивший, с веселой улыбкой он ехал верхом на Малине, положив на спину вместо седла поддевку и зацепив ремень за рога, а высокая Малина спокойно шла по улице, словно давно привыкла возить на себе людей. И в самом деле, была она очень спокойная. И пахали на ней, и дрова возили, и сено…
Вспомнила и тот проклятый день, когда Петр пригнал стадо с поля и сказал, что Малина отелилась и теленок мертв. Малина пришла вялая, мокрая. Вытерла она ее тогда, напоила теплым пойлом, а сама побежала на то место, в кусты, где Малина отелилась. Отелилась!.. Скинула! Телиться ей пора еще не подошла. Восьмой месяц пошел теленку. Был то бычок — ладный уже, черно-бурый, с белой отметинкой на мордочке. Закопала Лёкса его, поплакала немного. Стукнуло ей тогда: теленок есть, а где же «место»? Разве еще не вышло? Обыскала вокруг — нигде нет. Назавтра Малину не пустила в поле, переговорила с пастухом. «Кажись, вышло… — сказал Петр. — Может, собака стянула. Она возле коров была».
Два дня Малина стояла в хлеву, мычала, тосковала о теленке. Попоила ее Лёкса теплым пойлом и на третий день выпустила во двор, на солнце. Корова повеселела, захотела в поле, и у Лёксы словно камень с плеч свалился. Скинула так скинула. Жаль бычка, да что поделаешь. То ли ударил кто, то ли так что.