Анатолий Азольский - Кровь диверсантов
– Дорогой мой мальчик, ты можешь представить себе такой разговор в кабинете Иосифа Виссарионовича?
Нет, конечно, не мог – о чем и сказал. А Борис Петрович Богатырев продолжал фантазировать. Скупо обрисовав недовольство товарища Сталина, он приписал ему вопрос: а откуда эти новые данные? В ответ на что начальник Генерального штаба со скрытой гордостью отвечает:
– Их героически добыла спецгруппа капитана Калтыгина, в которую входили, помимо него, еще два офицера – младшие лейтенанты Бобриков и Филатов!
Это уже было слишком… Разговор на эту тему можно было кончать, тем не менее я робко поинтересовался, а кого расстреляют, если в ходе наступления или контрнаступления обнаружится, что сведения, которые принес младший лейтенант Филатов, верны, а пренебрежение ими стоило многих жизней?
– Тебя расстреляют, мой юный друг. А загубленные жизни входят в так называемые систематические ошибки. Приборная ошибка буссоля – столько-то градусов, бинокля – столько-то метров, и тут уж ничего не поделаешь. Вот и количество убитых всегда планируется…
Широкая дорога, шлях по-здешнему, обрывалась на совхозе, который когда-то был, наверное, богатым, в полукилометре – хутор, пять домишек, в самом лучшем квартировал Борис Петрович, фронтовыми трофеями пополнявший свою довоенную домашнюю библиотеку. У такого же чересчур знающего невоенные предметы немца Богатырев позаимствовал альбомы с красочными картинками, репродукциями и часами рассказывал мне о художниках прошлых веков, о фламандцах.
– Мне что Рубенс, что Тициан, что Рембрандт – все едино, ибо – воришки, – объяснял Борис Петрович, выдыхая дым «Юно» в окно, уберегая мои юношеские легкие от никотина. – Истоки их могущества – в творениях забытых всеми мазилок. Я вообще недолюбливаю титанов. Шакалами рыскали они по чужим мастерским, скупщикам и рыночным торговцам, набив глаза на добычу творений безвестных, никем еще не понятых, гениев, не обладавших качеством, которое делает умирающего от голода провинциала столичным мэтром, и качество это – наглость, попирание самого святого, права простолюдина на собственное понимание искусства. «…А не милорда глупого с базара понесет» – так, кажется, негодовал поэт, изобличая дурные вкусы крестьян, почему-то не торопящихся покупать на базаре творения какого-то Белинского. Да, милорда! Потому что он понятен трудящемуся, потому что на понятии этом и создаются шедевры. Что понимали так называемые гении и первые ростки, первые проблески рассвета узнавали на полотнах мазилок. Титаны все выкрадывали у них. Мысли, выраженные смелым мазком, необычная расстановка фигур в глубине композиции, умение тенью выпятить свет – все это промелькнуло на холстах безвестных предтеч, не обладавших верою в себя и расторопностью базарных пройдох, то есть тем, чем владели творцы шедевров. Высосав из нищих предвестников все самое ценное, они провозглашали себя гениями, они брали в ученики лучших, талантливых, заставляли их работать под себя, они выпалывали растения, которые могли превзойти их сочностью плодов…
Мир колыхался, стены готовы были вот-вот обрушиться, свербящий стон дрожал над Вселенной, достигая моих ушей, эпохи низвергались бурным водопадом, и эхо сотрясений волновало меня. Я убеждался: придет время – и будет это очень скоро – я услышу «манану».
Кстати, при переходе линии фронта случился эпизод, который решено было ни в коем случае не отображать в рапортах. До фронта так далеко, что иногда казалось: наши уже в Киеве! Тогда становилось грустно… Частенько вспоминались мои боевые друзья, и не просто частенько, а минуты не мог прожить, не повинившись перед ними, потому что речи Богатырева подсказывали мне, что не меня предали Калтыгин и Алеша, а способствовали обманом и предательством разгрому немцев, бесперебойной работе слаженного военно-штабного механизма.
В храме искусств (так выражался Борис Петрович) оказался я и, отбегав утренние десять километров, проглотив кашу-концентрат, раскрывал альбомы, и слезы временами лились у меня, так хотелось отброситься на много веков назад и жить рядом с людьми, запрудившими альбомы. Под гулкими сводами храма стала вскоре звучать французская речь. К сожалению, перепады эпох исказили тот язык, которому учил меня полковник: он, язык этот, отличался от нынешнего французского, как Державин от Пушкина, и когда двумя годами позже я пытался в Германии поговорить на нем с парижанами, то на меня смотрели, как на, сейчас понимаю, ополоумевшего актера «Комеди франсез»: изъяснялся я в манере Атоса со всеми, вероятно, непристойностями мушкетерского жаргона.
Громя титанов (Эль Греко почему-то был пощажен), Борис Петрович не забывал о курсах, куда наведывался раз в сутки, и с презрительным молчанием посматривал в сторону совхозного правления и рот раскрывал для того лишь, чтоб посвящать меня в скверные дела еще одного воинского подразделения, не только нашедшего приют на территории курсов, но и пытавшегося выдавить артиллеристов куда подальше. К совхозу (Борис Петрович осуждающе качал головой) примазался химвзвод, которым командовал сержант самой настоящей вузовской выделки, с хорошим теоретическим багажом, война же привила ему умение из любого дерьма делать что угодно. Бывший вузовец присмотрелся к котловану, напоминавшему лунный кратер, и установил, что заполнен он сахарной свеклой, так и не вывезенной на переработку из-за наступления немцев, что ее – пятьсот центнеров и что она сверху немного подгнила. Где добыл нужную аппаратуру сержант – полная неизвестность, но самогон, по мнению знатоков, отменный, вузовец творчески переработал консервативную технологию, в букете напитка чувствовались цитрусовые добавки (Богатырев легонько попивал, но не при мне, стеснялся почему-то; он же уверял меня, что самогон – национальное достояние, символ, такой же атрибут, как самовар и нагайка, недаром все языки мира калькируют эти слова). Беда в том, продолжал сокрушаться Богатырев, что на хутор зачастили комиссии. Распушат для самооправдания его, удалятся на совещания и призывают сержанта, после чего напиваются. Никем эти комиссии не создаются, полностью они самозваные, сколачиваются самостийно, состоят из бездельников, каких всегда полно в любом штабе, и гонит их к самогону не столько страсть к выпивке, сколько желание удалиться от глаз трезвенников и вообще работящих офицеров, с еще большей силой впечатлиться величественностью момента, переживаемого народом, ощутить же такой момент можно, оказывается, только в сонном оцепенении эвакуированного совхоза, на берегу речушки, гладь которой расчерчивается плавниками красноперок. Зараза могла перекинуться на курсы переподготовки, Богатыреву умные головы предлагали давно уже написать бумагу на имя начальника штаба фронта, указать на опасное соседство, потребовать перевода химвзвода в другое место. Он и написал – сдуру, так признавался он, в полном затмении рассудка, ибо резолюция была наложена такая: химвзвод оставить на месте, ввиду особой важности мероприятий, проводимых по планам Ставки, а курсы переподготовки – расформировать. Богатырев в панике бросился в штаб, прорвался к начальнику артиллерии Баренцеву, тот резолюцию немного изменил, но о курсах пошла дурная слава, на хутор ездили по одному лишь поводу, и сержант – непонятно, что руководило им, но фамилию его вынужден привести, дабы он мог при случае подтвердить истинность происшедшего далее, – издали завидев штабную машину, на порог избы выставлял канистру с первоклассным пойлом. Иванов его фамилия.
А я будто не замечал пилигримов, как называл приезжавших полковник. Отбегав с утра неизменные десять километров, мысленно повращав себя вокруг воображаемой перекладины и плотно, по-настоящему, позавтракав, приходил к Богатыреву и погружался в тексты и разговоры. Однажды он по памяти стал воспроизводить письма Альфреда де Мюссе к Жорж Санд, декламировал их звучно, а потом обрушился на писательницу, столь любимую моей мамой, обзывая ее (по-французски) шлюхой, паскудой, стервой. Я много смеялся. Это был смех накануне плача.
В тот вечер на хутор пожаловала четверка: два генерала, порученец одного из них и полковник. Прикатили на «Виллисе», за рулем сидел порученец, капитан. Возможно, я жестоко ошибаюсь – как и полковник Богатырев – в попытках рационально объяснить пьянки на хуторе. Достаточно носорогу, единожды продравшись сквозь джунгли, проложить дорогу к реке, как по неудобной и путаной тропе попрут все алчущие обитатели животного царства – лакать мутную воду, и под панцирем черепа ни у кого не возникнет желания попить водичку посветлее.
Порученец и вручил полковнику пакет со свертком, трусцой побежав к избе, где уже началась дегустация. В гневе покусывая губы, Борис Петрович взломал печать, стряхнул с себя крошки сургуча, прочитал что-то, протянул мне руку, поздравил и достал из сундучка коньяк, приберегаемый им для какого-либо праздничного случая. В пакете оповещалось, что мне присвоено звание «лейтенант». Сверток прилагал к пакету погоны с уже пришпиленными звездочками. Сам приказ там, у непосредственного начальника, который по своим линиям связи известил местное руководство о повышении в чине офицера, ему подчиненного. Операторы, так и не придя к твердому мнению относительно карты, решили возложить на начальника штаба фронта принятие решения, для чего надо было подсунуть меня вместе с картой. По обстоятельствам дела генерал-лейтенант скорее поверил бы неизвестному ему лейтенанту, чем тому же капитану Локтеву. Для контактов подобного рода нужна вымеренная дистанция. Директор завода обоснованно сомневается в искренности начальника цеха, тот, в свою очередь, работяге доверяет больше, чем мастеру. И так далее. В таких нюансах путаются социологи, но отлично ориентируются практики.