Борис Леонов - Солдаты мира
Наступила неловкая тишина.
— Где ж ему быть, — натянуто улыбнулся сержант, заместитель Ермакова. — В сушилке, Пегаса небось объезжает.
Летом сушильная комната пустовала, и с тех пор как в окружной газете появилось первое стихотворение ефрейтора Стрекалина, командир роты вручил ему ключ от комнаты и назначил ответственным за порядок в ней, сказав при этом: «Вот тебе заодно поэтическая лаборатория. Раз таланты образуются в покое, в личное время можешь здесь сочинять сколько душе угодно». Поступив так, капитан Ордынцев не только проявил поразительное внимание к доморощенному поэту, но и обнаружил знакомство с методикой подготовки талантов. Как знать, не увлекался ли он сочинительством в молодости? Стрекалин скоро отплатил: написал для солдатской газеты стихотворный репортаж о ротном учении, где главным героем, естественно, был командир. Потом выдал маршевую песню, которую теперь распевает весь полк. Ее-то и услышал Ермаков, когда отворил дверь:
По тревоге ночью серой —
Есть обязанность такая —
Заслонить броней и сердцем
Тополя родного края…
Ермаков любил слушать Стрекалина, негромкий его баритон. Стрекалин пел просто, как поет в забывчивости русский человек: поет, потому что в эту минуту песня — необходимое дело, частичка жизни, которую нельзя прожить по-другому.
Сейчас Стрекалин сидел на краешке стола, спиной к лейтенанту, и медленно пощипывал струны гитары. Мелодия внезапно сломалась, гитара загудела басовыми струнами в отрывистом и резком ритме:
Случится тонуть и гореть —
Шути над бедою неправой:
С улыбкой легко умереть,
И все-таки лучше со славой!
А слава — достойный наряд
К последнему в жизни параду.
Ты вспомни десантный отряд,
Однажды попавший в засаду…
Тревога, обида, злость Ермакова глохли и умирали, пока он слушал Стрекалина, смотрел на его склоненную темноволосую голову, на тугие плечи. Они были друзьями — лейтенант Ермаков и ефрейтор Стрекалин.
В армии подобная дружба не столь уж редка. Знают о ней обычно лишь сами друзья — знают по взаимной симпатии, по особым взглядам и улыбкам, которыми обмениваются тайком, да еще по тому, что на дела особо важные командир непременно выбирает такого вот своего дружка. Рубит приказание командным голосом, а за холодком тона, за прищуром глаз сквозит: «Ты знаешь, почему я выбрал тебя, Василий. Каждый может это сделать, но ты лучше всех. Солдат исполняет службу по долгу, а старается он для командира. Я знаю: для меня ты постараешься!» Вот тут уж Василий лоб расшибет, но службу на зависть исполнит. И благодарности не надо ему никакой, только б росла взаимная приязнь с командиром, только б оставалось понимание с полуслова, с полувзгляда, с полуулыбки, только б укрепилось это его право на особого рода задания.
А слава — достойный наряд
К последнему в жизни параду…
Стрекалин умолк, подергал струны, с хрустом потянулся. Ермаков шагнул к нему, и Стрекалин обернулся, вскочил, начал торопливо застегивать воротник, смущенно, словно оправдываясь, заговорил:
— Никак новая песня не выходит, товарищ лейтенант.
— А вы не про десантников, вы про танкистов — сразу выйдет.
Стрекалин несогласно качнул головой.
— Это не имеет значения. Да вы же сами говорили: между танкистами и десантниками небольшая разница.
— Бывает, — кивнул Ермаков. — Вошли в прорыв — никаких тебе запасных рубежей. Слева — враг, справа — враг, спереди — враг и сзади, бывает, тоже враг. А путь один — к цели.
— И нет запасных рубежей, и нет дорог к отступлению… А ведь здорово, товарищ лейтенант! Можем сочинять в соавторстве.
— Мы с тобой, Стрекалин, можем скорее попасть в друзья по несчастью. Садись-ка. — Лейтенант сам пододвинул ефрейтору табуретку. — Скажи, Василий, этот «белый кораблик» из песни у тебя личное или так — символ?
Стрекалин глянул недоверчиво.
— Вам очень важно знать, товарищ лейтенант?
— Не будь важно, зачем бы я спрашивал? Хочу внести ясность в одно происшествие.
— С дневальным?
— Возможно, оно связано с твоей выходкой. Но ты не ответил.
— Да, личное, товарищ лейтенант.
— Помнится, ты говорил тогда, будто на свидание собирался, оттого и легкомыслие охватило. Ну ладно, подшутил над соней дневальным, а заодно и над старшиной, которому досталось ни за что ни про что… За то с тебя спрошено. А потом?..
— Потом я с полдороги вернулся.
— Значит, с девушкой так и не увиделся?
— Разумеется. — Отвечая на вопросы Ермакова, Стрекалин становился все мрачнее.
— Ну, а после? После?..
— Что после, товарищ лейтенант! — Стрекалин не выдержал, заговорил, словно обиженный ребенок. — Как же я с нею могу увидеться после, если Ордынцев меня увольнительной лишил в тот раз, и вот уж скоро месяц…
Ермакова охватила досада. Из-за выходок Стрекалина и его упрямого молчания. Из-за собственной недогадливости — считай, месяц не мог сообразить, отчего Стрекалин сам не свой. А история-то банальная, хотя из-за таких вот историй иные молчуны жизнь и себе и другим ломают… И надо было Ермакову самому попасть в неприятную историю с девушкой, чтобы стать чуточку сообразительней. От вспыхнувшей досады сердито сказал:
— То, что тебя лишили увольнительной, я хорошо знаю. Но существуют способы встретиться и без увольнительной записки.
— Товарищ лейтенант! — У Стрекалина даже голос сорвался. — И вы могли подумать? Разве вы меня не знаете?.. Да чтобы я из-за девчонки, из-за юбки в самоволку?..
— Стоп! — Ермаков, дав выход чувствам, заговорил резко: — Во-первых, не о самоволке речь. У нас еще никто и никому не запрещал видеться с родными и знакомыми, когда они приходят в полк. А во-вторых… что же это выходит, «белый кораблик» у вас или… просто юбка?
— Да нет, я вообще… — Стрекалин покраснел.
— «Вообще», — оттаивая, передразнил Ермаков. — Мы разбираемся в конкретной истории Василия Стрекалина, а не вообще. Так вот, слушайте. Значит, пообещал некто одной девушке прибыть на свидание, назначив точный день и час. А сам по недомыслию проштрафился, свидание сорвалось, очередной увольнительной тоже лишили… — Ермаков сделал паузу, как бы предлагая собеседнику продолжить разговор, но Стрекалин молчал, и Ермаков знал: будет молчать, пока говорится правда. — А девушка стеснительная, сама искать не пойдет, общих знакомых тоже нет. И стыдно тому некто перед нею, и душа болит: вдруг обиделась, решила — все кончено, чего доброго, другой встретится…
— Товарищ лейтенант!
— Что-нибудь не так? Только откровенно.
— Вы как будто все знаете…
— Я и знаю. Взводному ведь не только о технике, тактике да количестве проступков думать приходится. И о песнях своих подчиненных тоже… Так вот, спросить хочу: что же лучше в положении того некто — ходить бирюком, то и дело срываясь, или подойти к начальнику да по-человечески все объяснить? Чего молчишь? Как хоть зовут эту… юбку?
— Товарищ лейтенант!
— Твои слова повторяю, терпи. Так как ее зовут?
— Светлана…
Ермаков теперь с улыбкой смотрел на потупленную голову парня, на руки его, неподвижно лежащие на столе: тяжелые, темные от загара, они казались сейчас беспомощными, и странное чувство охватило Ермакова: «Откуда в нас эта гордыня: мои беды — только мои беды, и никого они не касаются. Подошел бы к Зарницыну, ко мне, даже к Ордынцеву — разве не выслушали бы его, не помогли? Где там! Не на службу ведь отпрашиваться надо, а на свидание…»
Ермаков встал. «А мне-то к кому пойти?» — подумал он. Вскочившему Стрекалину суховато сказал:
— Завтра я уезжаю. Может, и задержусь, если проскочу в первую тройку на отборочных. Надеюсь, завтра в увольнении вы не станете искать бродячего верблюда, чтобы затащить его на стадион для скачек, а найдете занятие более приятное. Хотя срок вашего «домашнего ареста» истек, старшина, конечно, вправе был не выписывать вам увольнительную: немало претендентов и более достойных. Так что отпуском в город вы обязаны вашей Светлане. Непременно разыщите ее. И вот что еще: разговор наш состоялся лишь наполовину. Мы его продолжим несколько позже.
— Но… как же?.. Товарищ лейтенант, я…
— Не волнуйтесь, Стрекалин, никто за вас не просил, никто о ваших делах не рассказывал. Все. Марш на поверку!
Поверка заканчивалась. Ермаков сказал старшине, что сам поведет роту на прогулку, и попросил выписать на завтра увольнительную для ефрейтора Стрекалина. Зарницын нахмурился, однако промолчал.
…По городку уже грохотали шаги рот. Будто волны, бегущие с разных сторон, налетали одна на другую строевые песни, сплетались, расходились и снова смешивались; временами над этой толчеей отчетливо взмывала, росла песня какой-нибудь особенно голосистой роты, но другая песня, усиленная стоногим шагом, тут же глушила ее, чтобы через миг потонуть в новой песне.