Михель Гавен - Валькирия рейха
Его спасли. И он не понимал сам, благодарить ему или проклинать эту назойливую русскую девицу по имени Клава, которая явилась как раз в тот момент, когда он потерял сознание. Увидев, что ему плохо, она позвала врачей. Ему сделали промывание. Но сразу же после этого гуманность закончилась: прямо из госпиталя, не дожидаясь, пока он окончательно вылечится, его отправили в лагерь, где содержали пленных немецких офицеров разных родов войск. Несколько дней он пролежал на голой земле, промокнув до нитки под ночными дождями и изнывая под полуденным солнцем, без единой маковой росинки во рту. Однако голод мучил не так, как жажда. Ему казалось, у него все пересохло и слиплось внутри, горело сухим огнем. По ночам он жадно хватал ртом дождевые капли, пытался собрать в горсть немного воды. Потом его стали водить на допросы. Нестерпимо хотелось курить. Но сигаретой угощали за угодничество: похвалить советский строй, донести на кого-нибудь из своих соседей.. Он не угодничал и не доносил.
На допросах офицер советской спецслужбы всячески старался доказать ему преимущество советского строя и склонить к сотрудничеству с новыми властями – вести пропаганду среди пленных. Тут Эрих узнал, какая судьба ожидает Германию и ее народ. Вместо одного вождя ей навязывали другого – только инородца, вместо одной диктатуры – другую, диктатуру победителей. Ему приводили в пример фельд-маршала Паулюса и комитет «Свободная Германия». Слово «свободная» в устах произнесшего его комиссара звучало до того неестественно, что Эрих позволил себе улыбнуться: свободная от кого? От вас? Это вряд ли… Он наотрез отказался быть осведомителем, агитировать солдат за новую власть и выступать с публичным осуждением Гитлера и нацизма в угоду Советам. Конечно, размышляя про себя о масштабах происшедшей трагедии, он по-другому теперь видел и понимал все, что ему пришлось пережить в предшествующие годы и в чем довелось принять участие. Однако своими горькими выводами он не намеревался делиться с большевиками, тем более, заискивать перед ними и лебезить. За неуступчивость и «просто возмутительную» как выразился следователь, «иронию по отношению к великой миссии советского народа», его били. Жестоко били. Держали в карцере и снова били. Его спасали только молодость да природное, «летное» здоровье.
Потом однажды на рассвете загнали в темный, душный вагон, где пленных было – что селедки в бочках. Загремели засовы, поезд тронулся – никто не знал, куда. Известно стало гораздо позже – на восток, «восстанавливать, что разбомбили», как выразился язвительно энкэвэдэшник.
Мерно постукивали колеса на рельсах. Утром кормили чем-то отвратительным. Накануне не кормили вовсе. Сигарета давно превратилась в прекрасный, несбыточный сон. Раны ныли, болели, ныл от неудобной, вечно скрюченной позы, позвоночник, воняло грязным бельем и давно не мытым телом. Кто-то, не стерпев до остановки, опорожнился прямо в вагоне, кто-то решил заняться сексом с соседом, которым опять оказался Эрих. Везет же ему на педерастов! Пришлось поучить незадачливого «ухажера» так же, как и того, в Минске, кулаком. Чтоб остудился. Эрих осторожно достал из кармана мундира смятую фотографию Хелене из газеты. Протянул руку к тонкому лучику света, пробивающемуся в щель, чтобы получше разглядеть на фото лицо, каждую черточку которого он знал наизусть. «Только ты мне помогаешь, Хелене, – подумал он, – только ты. Сама того не подозревая».
Эшелон прибыл в Минск. Так три года спустя он снова оказался в столице Советской Белоруссии, но уже в качестве пленного. С пронзительным лязгом и уханьем поезд остановился. Вагоны не открывали. Но хорошо была слышна перекличка часовых, спешивших занять свои места. Поезд, остывая и выбрасывая пары, словно рассказывал своим сородичам на станции о далеких землях, и чужих, покоренных городах, откуда он доставил свой невеселых груз. Наконец с шумом раздвинули двери. Молоденький конвоир в синих галифе и фуражке НКВД громко крикнул по-русски: «Выходи!» и сделал красноречивый знак автоматом. Его поняли. Пленные стали спрыгивать из вагона. В основном это были пехотинцы, но попадались танкисты и, как Эрих, летчики. Весь состав был оцеплен охраной НКВД. Оглядевшись, Эрих понял, что их доставили на большой железнодорожный узел. Вокруг было безлюдно – ни души. Скорее всего, вокзал «обезлюдили» специально, к их прибытию. Эшелон загнали в тупик, все пространство рядом с ним хорошо просматривалось охраной, только вдалеке виднелись товарные вагоны, слышались отправные гудки. Эрих сразу догадался, что станция располагалась недалеко от крупного города. Неожиданно внимание к себе привлекла стайка ребятишек, выскочивших из-за пустых отцепленных вагонов. Чумазые, худые, малорослые, казавшиеся слишком маленькими в мешковатых, на вырост, залатанных мамками одеждах. Они по-детски, непосредственно, с шумным весельем гоняли пустую консервную банку, словно это был футбольный мяч. Их радостный смех прозвучал разительным контрастом натянутому, мрачному молчанию, царившему среди пленных. Его прерывали только грубые окрики конвоиров. Старший из ребят или, может быть, он был просто выше остальных ростом, случайно оглянулся и … замер. За ним остановились остальные. Столпились тесно за его спиной. С любопытством, смешанным со страхом, глазели они на солдат поверженной вражеской армии. Их детская память еще хранила жестокий образ оккупанта и гортанные звуки чужого, непонятного языка. За мальчишками появилась группка взрослых. С молчаливой враждебностью, исподлобья смотрели они на пленных – закутанные в платки женщины, старик в треухе и рваном ватнике. Стояла глубокая осень. Было холодно. На горизонте собирались свинцовые снеговые тучи. Дул сырой, пронизывающий ветер. Пленные мерзли в своих изрядно потрепанных мундирах – последнем летнем обмундировании рейха весны сорок пятого года, – многие были простужены, но об их лечении никто не беспокоился. Пританцовывая на ходу, чтобы согреться, они с нетерпением ждали, когда конвоиры закончат разгрузку и проверку и отведут их куда-нибудь под крышу. Хотя бы под крышу. Тухлая похлебка – вот предел непритязательных мечтаний. Конвоиры же не торопились. Они переговаривались между собой, просматривали списки. Группа взрослых приблизилась к пленным. К ним примкнули ребятишки, попрятавшись за мамкины юбки. Внезапно одна из женщин, стоявшая ближе остальных к военнопленным, смачно плюнула под ноги бледному пехотному лейтенанту и крикнула по-русски. Офицер отпрянул от неожиданности. Конвоир лениво махнул рукой на женщину, мол, пошла вон, отвяжись… Но женщина, ободрившись его равнодушием, наклонилась, взяла комок грязи и швырнула им в лицо лейтенанта. Ее примеру сразу последовали остальные. Комья грязи, плевки, злые, бранные слова летели в пленных под свист и хохот ребятишек. Конвоиры, наблюдая за сценой, даже улыбались. Их забавляло это зрелище. Стоявший рядом с Эрихом высокий полковник вермахта с горечью и стыдом отвернулся. «Вот, что мы заслужили, майор, – пробормотал он, – вот чего мы достойны…» «От кого? От врага? – ответил Эрих спокойно. – Что ж тут удивительного? Я думаю, на родине нас не стали бы так встречать. Но вернемся ли мы на родину, вот это вопрос». Внезапно все стихло. На серой, заляпанной грязью машине к конвоирам подкатил начальник. Высунувшись, он что-то громко прокричал, очень зло. Конвоиры сразу прекратили улыбки и отогнали народ, восстановив порядок. Машина укатила. Ребятишки разбежались, за ними разошлись и взрослые. Конвоиры построили пленных колонной и погнали их по проселочной дороге, вязкой от пролившихся дождей, вдоль железнодорожного полотна.
Эрих поймал себя на мысли, что узнает места, куда их привезли. Та самая станция Колодищи, где в 1944 году располагался штаб Люфтваффе. Вот так поворот! Он уже не рассчитывал попасть сюда. Как много в его воспоминаниях было связано с этой станцией. Сохранился ли военный городок, где они жили? Общежитие, дом, где располагался штаб, аэродром за лесом? Или русские уже все снесли и сравняли с землей? Необыкновенно ярко ему вновь вспомнилась Хелене, как она входила в офицерское общежитие, безукоризненная, строгая, подтянутая. С уничтожающей иронией она отчитывала тех, кто провинился, сдержанно хвалила отличившихся. Как усталая, измученная бессонными ночами, расслаблялась в его объятиях, когда они наконец, оставались наедине. Вспомнились капризы Зизи. Отправляясь в Берлин, Хелене простилась с ней в Оберзальцберге. Они простились как подруги, бывшая служанка плакала, обнимая свою госпожу. Она собиралась вернуться домой в Зальцбург и обещала всегда помнить о том, что они пережили вместе за шесть лет войны. А еще ему вспомнилась простоватая, скованная русская уборщица, которая влюбилась в Андриса. Возвращаясь с совещания в Берлине, он привез ей духи «Шанель», и она не знала, как ей распорядится таким богатством, плакала и смеялась от счастья. Все вспомнилось ему, как будто было вчера. Тоскливо заныло сердце. Ничто уже не повторится. Он возвращается сюда пленным. Пройдя по кругу славы, он вновь пришел к исходной точке, откуда начинается другой круг – круг позора. И слава богу, по этому, второму кругу, ему придется пройти одному. Без Андриса, который успел умереть, как подобает солдату, и без Хелене. Один – за всех, за целый полк. Он поднял голову. Это суровое серое небо, неприветливое и хмурое, помнит рокот моторов их боевых машин, помнит, как взмывали ввысь серые «акулы-мессершмитты», помнит яростные воздушные схватки, в которых смелостью и мастерством противники не уступали друг другу. Помнит, как они возвращались на аэродром, всякий раз не досчитавшись кого-то, и к этому невозможно было привыкнуть. Ему казалось, прокричи он сейчас имена погибших здесь друзей, они откликнутся ему с Небес. Но что он скажет им? Что от всего полка в живых остался он один? Что он не нашел своей пули в бою, и ему пришлось увидеть то, что им, к их счастью, пережить не довелось – крах Германии и ее оккупацию? Они умирали в небе над Белоруссией, еще веря, что победа придет, что война не затронет их дом, что большевистские орды остановят на границах Восточной Пруссии. Они умирали, надеясь на будущее, которое так и не наступило. И теперь он оказался здесь, чтобы возвестить всем, погибшим над Волгой, над Днепром и над Бугом, что Германии больше нет. Часы пробили полночь и остановились 2 мая 1945 года. «И мы, оставшиеся в живых, не смогли защитить ваш дом, не смогли защитить ваших матерей, вдов, сирот. Мы сдали их на милость победителей. И потому я не окликну вас. Мне стыдно, что я остался жив. Мне стыдно даже поднять глаза к небу, с которого вы смотрите на своего командира. Он посылал вас на смерть, а сам посмел остаться в живых. И вот теперь бредет уныло по грязи, без погон и оружия, а вы наблюдаете за ним с заоблачной высоты…» Эрих знал, отчего кошки скребли на сердце. Сколько молодых летчиков за время войны прошло через его эскадрилью «Рихтгофен»! Для каждого из них имя Хартмана было легендой, каждое его слово, а не то что приказ – законом. Они боготворили его. И вот они погибли, а он, герой и их кумир, месит грязь по белорусскому тракту, когда его многочисленные награды какой-нибудь русский умелец в солдатской гимнастерке давно пристроил в дело, выдернув из них бриллианты, сапфиры и все остальное. Бесславно ткнулся носом в политую кровью и дождем землю под Берлином его самолет. Ткнулся и сгорел. Легенда закончилась. Остались только эти унылые, размокшие под дождем поля, дороги да неприветливое, полное осуждения небо над головой. Лица, лица, сотни лиц. Он не мог представить прежде, что так четко вспомнит каждого летчика, служившего в его эскадрилье за два года. И не только летчиков, даже механиков.