Михаил Коряков - Освобождение души
Коля-шифровальщик рассказывал множество анекдотов про житье-бытье в «доме-коммуне», смешил машинисток, смешил и Фаю. Фая улыбалась редко: всегда глядела как-то вниз, будто занавешивая то, что таила в себе. Улыбка ее была неожиданна, но как раз внезапность появления улыбки на ее неправильном скуловатом лице — очаровывала.
— Два года в «доме-коммуне»… — улыбнулась Фая. — Я бы там и дня не вытерпела!
— Мне что, — пожал плечами Коля. — Я был студент, молоденький. Теперь я, пожалуй, тоже не вытерпел бы. Крути ни крути, а семья есть семья. В стеклянной-то комнате… какая там, к чертям, семья?
Колины анекдоты нередко сводились к серьезному, произносимому совсем иным тоном, замечанию о семье. Лицо его принимало задумчивое выражение, он в упор смотрел на Фаю. Девушка, чтобы скрыть смущение, смотрела на часы и говорила:
— Ну, что же, пора обедать?
Машинистки, как по команде, хватались за сумочки и, поставив зеркальца на каретки пишущих машинок, начинали причесываться, подмазывать губы. У Фаи прическа была простая: валик, заколотый шпильками. Поправляя шпильки, она пригибала голову. Колька недвижно смотрел на ее нежную и слабую шею.
— Идете, что ли? — приоткрывалась дверь, на пороге стояла Маруся Петрова.
— Идем, идем, — схватывался Колька и начинал по привычке балаганить, трубить песню: «Народы, вставайте! Народы, вставайте!»
— А этот чего тут вертится? — насмешливо спрашивала Маруся. — Как ни придешь, он тут как тут.
— Вот и приходи почаще, будем видеться.
— Очень ты мне нужен!
По дороге в столовую Колька шел несколько сзади и, щурясь, поглядывал то на Фаю, то на Марусю. Темно-синий костюм облегал крутые Марусины бедра, кружева вскипали на поднятой груди; она шла плавно и мягко, на всех смотрела прямо, дерзко, вызывающе. Несмотря на внутреннюю строгость характера, она двигалась точно окутанная облаком возбуждающей эротической атмосферы. В отличие от нее, Фая ничёго такого не возбуждала: она шла, отмахиваясь на ходу рукой, — угловато, как подросток, — исподлобья подглядывала на отстающего Кольку. Маруся несла в себе жар, от Фаи веяло прохладой. Инстинкт подсказывал Кольке, что тропическую Марусину атмосферу ему, пожалуй, не вынести; такая женщина ему была бы не под силу. Колькин выбор пал на другую — спокойную, молчаливую, скромную — девушку.
В столовой, занимаясь борщом и котлетами, шипевшими в подливке из сметаны, разговаривали про Москву. Маруся Петрова была за границей более пяти лет. Она была комсомолка, только кончила школу и поступила в институт иностранных языков, как ее — по комсомольской разверстке — мобилизовали и отправили в Тегеран. Никогда не выезжавшая из советской России, она по первоначалу была счастлива видеть другую страну. Правда, посольские служащие, даже живя в Тегеране, могли видеть иранскую жизнь только издали, но первые Марусины радости возмещали недостаток свободы: впервые в жизни она шила платья, костюмы из настоящего шелка и настоящей шерсти, впервые в жизни пудрилась не белой советской пудрой, которая всегда комками, а телесной, розовато-кремовой… Из Тегерана ее перевели в Каир: все дальше от Москвы в пространстве и — во времени. Первые радости прошли, и Маруся затосковала: — Москва! Пять лет без отпуска… Трудно советскому человеку попасть за границу — не менее трудно вернуться домой.
— В Москве бы… — задумчиво сказал Колька, глядя в окно, в котором виднелись полукруглые графитовые крыши Парижа: день был жаркий, белые занавески на окнах висели, нетронутые ветерком. — В Москве бы в Серебряный бор сейчас… Купаться!
— На Клязьме лучше, возразила Маруся. — У нас дача в Подлипках. Хочешь в озере купайся, хочешь по реке плыви…
— Говорят, тут, возле Парижа, тоже пляж хороший есть, вроде нашего Серебряного бора, — сказал я. — Называется — Пек. Из вас никто там не был?
Маруся как-то отстранено, с искорками удивления, посмотрела на меня. Колька бормотнул: «Пек — дрэк» и уставился на меня:
— А ты был?
— Не был, но слышал… Мне рабочие в типографии про этот пляж рассказывали.
Как выяснилось, в Москве у Маруси был милый. Вместе учились в школе, и, соседи дачами, вместе проводили в Подлипках каникулы: купались в студеной Клязьме, ходили в сосновый бор по рыжики. Когда она уезжала в Тегеран, он поступал в авиационный технический институт. Теперь он был инженер и не девятнадцатилетний парнишка, каким она в последний раз его видела, а мужчина. Правда, он писал ей письма, недавно прислал карточку, но она все же побаивалась: пождет-пождет, да и женится!
Маруся тоже переменилась. Перед отъездом в Тегеран она подарила парню карточку: тонкая, молоденькая девушка в белой блузке, карие лукавые глаза, в которых только-только зарождалась нежность. Теперь она потяжелела, вызрела. В глазах не стало прежней легкой нежности и лукавства — появилась дерзость, вызов, порыв неизрасходованной, лежащей горячим и тяжелым грузом любви. Полная решимости, она пришла однажды к Панченко:
— Когда же мне отпуск будет?
Панченко посмотрел на нее холодными зелеными глазами:
— Когда Москва пришлет тебе смену, не в отпуск, а на совсем поедешь.
Голос у Маруси надломился, задрожал:
— Пришлет — дожидайся… Яков Кузьмич, войдите в мое положение, попросите Москву, чтобы ему разрешили сюда приехать… Ну, хоть на одну неделю!
Панченко захохотал:
— Лучше ничего не придумала?
Маруся, разумеется, понимала, что ее просьба — выхлопотать жениху визу — была напрасна. Видясов, даже будучи первым секретарем посольства, не мог выхлопотать визу для старухи-матери. У Любы Видясовой родился ребенок, но от работы ее не освободили. Няньку нанять не разрешили, привезти из Москвы старуху-мать, которая нянчилась бы с внученком, тоже не позволили.
Однажды Панченко встретил меня на дворике:
— Кстати, ты томился по профсоюзной работе. Вот тебе общественная нагрузка. Маруся Петрова едет в родильный дом — навестить Нюру Титову. Поможешь ей тащить букеты и пакеты — подарки от нашего коллектива.
Нюра Титова лежала в чистой и светлой палате. Она и прежде была хрупкая, от родов истончилась еще больше. Теперь сквозь тонкую телесную оболочку проступал свет, разгоравшийся внутри. На белом, как бумага, лице лучились великолепно-черные глаза, окаймленные мягкими ресницами.
— Девочка? — спросила Маруся, поцеловав молодую мать и ставя цветы на столик. — Покажешь мне?
— Покажу, — улыбнулась Нюра. — Кормить сейчас принесут.
Тихо, со слабой улыбкой, Нюра рассказывала, что она много спит и снится ей один сон: будто, плывет и плывет по реке — солнце слепит, лодку покачивает… Река большая, как Ока под Калугой, где Нюра выросла. Высокие красные берега, широкие плеса…
— Долго-долго плыву… Потом проснусь, хоть и вижу глазами, что не на реке, а в госпитале, а все кажется, что плыву… Качает!
Маруся рассеянно вынула из вазы красную гвоздику. Она щурилась, раздувала ноздри, вдыхая аромат цветка и, слушая Нюру, думала свою, не дававшую ей покоя, думу.
Пришла плотная, черноволосая как Медея, сестра; в ушах у нее колыхались огромные серьги.
— Са ne vous tente раs, mademoiselle? — блеснула она провансальскими глазами.
— Comment? — очнулась Маруся.
— D’avoir un enfant comme celui-ci. Regardez-le!
Девочка была запеленутая. Маленькие, как две черные смородинки, глаза ее смотрели в потолок; над нежными, чудесно вырезанными ушами вились легкие темные волосы.
— Ah, oui! — улыбнулась Маруся и наклонилась к кровати, куда Медея положила девочку.
Нюра повернулась на бок, достала набухшую грудь. Ваткой, вымоченной в борной кислоте, сестра отерла сосок. Крошечный ротик девочки, наморщился, но потом открылся, она начала сосать. Дрожь пробежала по телу Нюры. Она закрыла глаза. Маруся комкала в руках гвоздику и, порвав бледно-зеленый стебель, поднялась со стула,
— Поедемте, Коряков. Она, наверное, спать должна.
— Посидите, — отозвалась Нюра издалека, как-бы из другого мира. — Куда вы торопитесь?
— Пора. Ты поправляйся скорее. Дочка у тебя — ягодка!
Из родильного дома Маруся вышла взволнованная. Нюре, ослабевшей родами, было легко и радостно. Жизненные силы, бродившие в Марусе, не находили выхода. Душная, спертая атмосфера, в которой она жила, была невыносима. По дороге в посольство Маруся молчала. Было видно, что ей стоило огромного напряжения, чтобы не разрыдаться.
Машина повернула на рю Гренель. Шофер затормозил. Из широких ворот посольства вынырнул мотоциклет. Коля-шифровальщик сидел, широко раскинув руки на руле. Позади сидела, туго завернув юбку на округлых коленях, Фая. Она увидела нас в автомобиле и улыбнулась, помахала рукой. Колька дал газ. Мотоцикл, кренясь, понесся по кривой, узкой уличке. Только машина, въехала во двор, Маруся выскочила и, втянув голову в плечи, побежала наверх, в свою комнату.