Александр Сметанин - Дорога на Порт-Артур
Все это рассказала мне Любовь Алексеевна, учительница-пенсионерка, до войны жившая в том же доме.
Мы сидим с ней на теплых кирпичах полуразрушенного фундамента, едим зеленоватые ягоды красной смородины, грустно вздыхаем каждый о своем. Любовь Алексеевна повторяет:
— Уехала, Галенька, уехала. Как вернулась из эвакуации, узнала, что отец погиб, сразу на фронт подалась. В регулировщицы ее зачислили. Мой племянник Виктор, он в автобате шофером, уже в Выборге ее встречал, когда наши освободили его. Говорит, видная она в военной-то форме. Стоит, флажками этак помахивает. Узнала Виктора, подбежала к нему, расплакалась. А вот адреса ее, полевой почты, значит, не догадался записать. Потом еще ездил, но уже не видел. На другой фронт, говорят, перебросили их батальон.
Я ведь, Сережа, Галеньку с рождения знаю. С первого по четвертый класс учила ее. Отец у них уж очень хороший был. Мосты на железных дорогах строил. Георгием Васильевичем звали. Умный такой, обходительный. А жена его, Маша, она не здешняя. Где-то на стройке познакомились. Она тоже хороша в молодости была. И очень, скажу я тебе, эту приметность в себе любила.
Галенька не в нее, нет. Она в отца пошла. Да что мы с тобой, как воробьи голодные, эту зелень клюем? Пойдем ко мне, я у дочки теперь живу, недалеко тут. Угощу, чем бог послал. Грибочков на комбижире поджарю. Насобирала тут в лесу.
Я отказываюсь, ссылаясь на то, что меня ждет командир, достаю из мешка банку рыбных консервов.
— Вот вам, Любовь Алексеевна, подарок с фронта...
— Спасибо, родной, спасибо, но не приму я его. Знаю, что за подарок. Это паек твой. А сам чем сыт будешь?
Она берет у меня из рук вещмешок, кладет в него банку обратно, умело, по-солдатски, затягивает шнурок и лямки.
— Если командир сказал, то надо идти, ступай с богом. Дай я тебя на прощанье поцелую, воин ты мой юный. А теперь запиши мой адрес. Если будет какая-либо весточка от Гали, я дам тебе знать на фронт. Пиши мне чаще.
Я написал Любови Алексеевне лишь глубокой осенью, когда стояли в обороне под Голдапом. Милая, добрая старушка на тетрадном листе в косую линейку, политом, очевидно, горькими слезами, сообщила мне страшную весть: Галя погибла в сентябре того же года на переправе через Теплое озеро — пролив между Чудским и Псковским озерами.
Как это случилось, никто не знает. В коротком извещении военкомата больше ничего не было сказано.
Пройдет много, много лет, прежде чем я побываю на ее могиле и положу на холодный бетон обелиска неяркий букет полевых цветов.
...Как проехать к Гагаринской, где жил капитан Полонский, мне объяснил милиционер. Но я решил все же идти пешком вдоль набережной Невы, к Литейному мосту. Мне казалось, что по рассказам я немножко знаю Ленинград. Оказалось — нет. Ни одного здания, которое я мысленно давно представлял себе, не узнаю.
У Литейного моста (его название я узнал со слов милиционера) меня останавливает патруль. Капитан внимательно читает документы, осматривает мой внешний вид, очевидно, находит его сносным и говорит:
— Можете идти, младший сержант.
— Товарищ капитан, а не скажете, где здесь можно переночевать? Как-то неудобно идти к незнакомым людям.
Капитан уже знает, что моей родственницы (так я отрекомендовал ему Галю) в Ленинграде нет, уехала на фронт, поэтому думает, как помочь мне.
— Вот что, — говорит он, — раз приехал в Ленинград, погуляй, посмотри город и поезжай на Фонтанку, дом девяносто. Там военный пересыльный пункт. Устроят как-нибудь.
Я ходил по городу весь день. К вечеру еле волочил ноги от усталости и думал лишь о том, где бы найти уголок в скверике, закусить и завалиться спать до утра. Ни на пересыльный пункт, ни к командиру роты решил сегодня не ходить.
Такой уголок я нахожу, когда уже начинает смеркаться. Скверик расположен невдалеке от улицы, на которой живет капитан, посреди его стоит какой-то памятник.
Я сажусь на ступеньку, ведущую к цоколю, достаю консервы, хлеб. У меня есть даже сахар и, если бы где-либо можно было разжиться кипяточком, — ужин оказался бы что надо.
Гранит ступеньки нагрелся на жарком июльском солнце, спать на ней будет удобно, как на печке. Лишь бы скорей темнело. Но, как назло, в Ленинграде в эту пору, как и у нас в деревне, темнеет где-то около полуночи. Тихие синие сумерки так незаметно переходят в ночь, что и не сразу заметишь, когда же она наступила.
Но вот, кажется, темнеет. Я расшнуровываю ботинки, кладу мешок под голову, ложусь на ступеньку, накрываю лицо пилоткой и в то же мгновение слышу:
— Это что такое? Кто тебе разрешил здесь спать?
Передо мной стоит женщина в каске, с противогазом и красной повязкой на рукаве синей вязаной кофточки. Голос ее строг, но глаза, кажущиеся неестественно огромными на красивом, отмеченном неизгладимой печатью блокады лице, улыбаются.
— Ты кто? — спрашивает незнакомка голосом, который я никогда прежде не слышал ни у каких других женщин.
— А вы кто?
— Я дежурная по подъезду. Как раз по тому, напротив которого ты расположился почивать.
— Слушайте, — женщина мне годится в матери, поэтому стараюсь быть предельно вежливым, — я сегодня пять раз показывал военным патрулям свои документы. Можно я вам их не покажу?
— Можно. — Женщина снимает каску и садится рядом. — Находилась я сегодня — моченьки моей нет. Как зовут тебя?
— Сергеем. Кочерин Сергей.
— Слушай, Кочерин Сергей, махорочки у тебя, случаем, нет?
— Есть!
— Давай покурим.
— Некурящий. А вы, пожалуйста, закуривайте.
— Вот умница. Давай, мальчик, подымим, а потом подумаем, как устроиться тебе с ночлегом. Не годится фронтовику на мостовых валяться.
— Я привык...
— Твоя привычка тебе еще послужит. Но не здесь. Здесь, Сереженька милый, Ленинград. А мы — ленинградцы. Зовут меня Нелли Максимовна. Пойдем-ка ко мне на квартиру.
— Нет, спасибо, я здесь...
— Глупый ты. Пошли. Все равно не отстану.
Она устало поднимается, отсыпает в горсть немного махорки, протягивает пачку мне.
— Возьмите всю. Говорил же: не курю.
— Ну спасибо за рыцарский поступок, товарищ фронтовик, — улыбается она и бережно опускает пачку в кармашек.
Нелли Максимовна живет на четвертом этаже. Лестница длинная, и она медленно идет впереди меня, цепко хватаясь за переплетье литых чугунных решеток.
— Разрешите, я помогу вам.
— Спасибо. Не привыкать. Все самое страшное, Сережа, уже позади.
За старинной ободранной дверью незапертой квартиры тянется длинный темный коридор. Нелли Максимовна включает свет, под потолком вспыхивает крохотная лампочка.
— Сюда, налево, Сережа. Это моя комната, входи.
— Вы одна живете?
— Сейчас одна. Соседи еще в эвакуации.
Комната Нелли Максимовны большая и, очевидно, светлая, с тремя высокими окнами, выходящими на Неву, почти пустая. В углу стоит старинный рояль с бронзовыми подсвечниками, но без крышки, в одном углу — кровать, в другом — печь-буржуйка со снятыми трубами.
Хозяйка опускает светомаскировку, делает это, наверное, по привычке и зажигает электричество. В простенке я вижу большой портрет в металлической раме. Это, конечно же, Нелли Максимовна. Она в огромной шляпе с какой-то сеткой, в белом платье с приколотыми цветами; на длинной, в мягком изгибе шее черная ленточка с брошкой.
Заметив, с каким вниманием я рассматриваю портрет, Нелли Максимовна подходит ко мне, спрашивает с улыбкой:
— Похожа?
— Конечно. Я сразу узнал.
— Это я в костюме Сильвы. Смотрел такую оперетту?
— Нет. Ни одной оперетты я не видел. Я ведь из деревни.
— Догадываюсь. Еще посмотришь, Сережа, посмотришь. Ты молодой. И оперы, и оперетты, и балет. Все посмотришь.
— А это ваш муж? — указываю я на мужчину средних лет, портрет которого висит в соседнем простенке.
— Он. Владимир Петрович.
— Наверное, тоже на фронте?
— Его уже нет в живых. Он умер от голода в январе сорок второго. И мама — тоже.
Нелли Максимовна достает из кармана «бычок» самокрутки, дрожащими руками зажигает спичку, прикуривает.
— Если бы ты знал, Сережа, какой это был человек!
— Он тоже артист?
— Нет, врач. Педиатр. Детский, значит. Он называл свою профессию самой гуманной на земле и умер, служа ей. Когда Владимир Петрович уходил на дежурство в больницу, я давала ему на обед тонюсенький ломтик хлеба с комбижиром. Но, оказывается, он не съедал его, а отдавал раненым детям. Так долго не могло продолжаться. Однажды, придя с работы, я нашла его мертвым... Скажи, ты уже был на фронте?
— Да, я после госпиталя.
— И ты видел фашистов, стрелял в них?
— Конечно. Я ведь был пулеметчиком и стрелял хорошо.
— Ну а вот так, лицом к лицу, приходилось сталкиваться?
Нелли Максимовна словно с недоверием смотрит на меня, грустно вздыхает, берет меня за руку выше локтя и очень тихо, почти шепотом, говорит: