Збигнев Сафьян - До последней крови
— Врач, поручник Кшемский, — представился он.
— Радван.
— Знаю, слышал о вас. — И тихо, доверительным тоном: — Вы, поручник, прямо из Лондона, у вас есть, наверное, какая-то связь с Польшей?
— Не понимаю.
— Наверное, есть. У меня там осталась жена с месячной дочуркой, на улице Польной… Польная, тридцать два. И от них нет никаких известий.
— Понимаю.
— Вы знаете, где находится Коми?
— Нет.
— Я тоже не имел понятия, я — оттуда. Поручник, может, попросите какого-нибудь связного, ведь они курсируют туда и обратно; ради бога, лишь бы получить от них весточку, всего одно слово!
Не успел он ответить, как вдруг появился капитан Вихерский. Радван сразу узнал его, хотя тот и изменился, выглядел каким-то постаревшим. Его командир по военному училищу, не только командир, но и друг. Радван знал, что Вихерский искренне любил его и вплоть до самого Сентября интересовался его судьбой.
— Оставь его в покое, Кшемский, он тоже вряд ли что сумеет сделать, — сказал Вихерский врачу и сразу же после этого обратился к Радвану: — Я знал, что вы прибыли вместе с Сикорским.
— Называй меня, как и раньше, на «ты», — попросил Радван.
— Ладно, — улыбнулся Вихерский, — приглашаю тебя за наш стол.
Столько вопросов хотелось задать, но Радван так и не решился. За столом, к которому его подвел Вихерский, уже сидели двое офицеров: полноватый мужчина в мундире полковника и худой подпоручник с продолговатым, узким лицом и колючим, пронизывающим, не очень приятным взглядом.
— Валицкий, — буркнул полковник.
Фамилия Рашеньский, когда подпоручник представился, показалась Стефану знакомой.
— Зою ваши репортажи в «Ведомостях» я читал веред отлетом?
— Мои, — равнодушно подтвердил Рашеньский.
Радван окинул взглядом помещение. Некоторые лица показались ему знакомыми, но никого конкретно он вспомнить не мог. Пили много. Какой-то подпоручник, сидевший в глубине зала, вдруг встал и, слегка покачиваясь, поднял стакан.
— Да здравствует Верховный главнокомандующий! — крикнул он.
Но его никто не поддержал.
— Так что же было дальше, — поинтересовался Валицкий, обращаясь к Вихерскому, — с этим Кежковским?
Вихерский взглянул на Радвана:
— Таких рассказов ты наслушаешься здесь много…
— Кто-нибудь когда-нибудь составит из них антологию, — рассмеялся Рашеньский.
— А может, и нет, — сказал полковник, — потому что вкусы у всех разные…
— Так вот, от этой лесопилки до Красноярска, — продолжал Вихерский, — дорога была страшно тяжелой. Кежковский физически был более крепким, а Богушу приходилось труднее, ведь шли пешком несколько десятков километров; ночевали где придется, люди относились к ним, как правило, хорошо, привыкли ко всяким необычным вещам, хотя скитания поляков, по существу нелегальные или полулегальные, поражали даже стариков. Толпы беженцев на вокзалах питаются кто как сумеет, поезда то идут, то не идут… Людей выбрасывают из вагонов, арестовывают.
— Как это? — удивился Радван.
— Да так. Беженцы из фронтовой полосы, поляки, пробирающиеся на юг, хотя на лесопилках и в других поселениях им было сказано, что уезжать они не имеют права. Ведь идет война, повсюду голод, а порядок в тылу надо поддерживать. Их дважды задерживали… Кежковский хорошо знал русский язык, бывал здесь до войны, прекрасный инженер — специалист по двигателям, закончил с отличием артиллерийское училище, умел постоять за себя. А Богуш обычно отмалчивался: чтобы разговаривать с русскими, надо иметь талант. Кежковский его имел, понимал их. В одном местечке, называемом Дымяновкой, Богуш серьезно заболел и наверняка бы умер, сам теперь это признает, если бы Кежковский не подружился с каким-то инженером с Украины: сюда, в Дымяновку, эвакуировали моторный завод, и этот инженер работал на нем. Взял их к себе в клетушку, где ютился кое-как; Богуша положили на единственную койку, а эти двое — Кежковский и тот, украинец или русский, пили по ночам, спорили, набрасывались друг на друга чуть ли не с кулаками из-за Сталина, выселения поляков [21], из-за Львова и черт знает еще из-за чего и крепко подружились. Для полноты картины необходимо знать, что Кежковский был родом с восточных окраин Польши, из семьи волынской шляхты, и был, видимо, вывезен как потомок помещиков, хотя имение его дед давно уже промотал, а сам Кежковский работал до войны инженером, а на лесопилке делал чурки. Для несведущих поясню: срубал березы и колол их на мелкие части, это требовало определенного умения, но отнюдь не политехнического образования. Поэтому неудивительно, что, как только объявили амнистию, он стремился попасть в польскую армию и наверняка добрался бы до Бузулука, если бы не эта Дымяновка. Когда Богуш поправился и мог уже идти дальше, Кежковский вдруг заявил: «Я остаюсь здесь». — «Как это — остаешься?» — «Буду работать на моторном заводе». — «У русских?» — «У русских». Решил, что нужен им. Чувствовал себя там хорошо, сжился с людьми. Подвыпивший подпоручник, сидевший в глубине избы, снова поднялся с рюмкой в руке и запел «Первую бригаду» [22].
— Тихо, дурак! — громко крикнул кто-то из сидевших рядом с ним. И подпоручник умолк.
— Эту историю, — сказал Рашеньский, — я бы охотно записал.
— Ты и так слишком много записываешь, — пробурчал Валицкий.
— Потому что, — продолжал журналист, — таких историй много. — И обратился к Радвану: — Видите ли, в Лондоне этого не понимают. Отношения между поляками и русскими не так-то просты, мы пережили здесь черт знает что, в лагерях на разных северных широтах, но стоит поговорить с людьми, как убеждаешься, что они живут между восхищением и ненавистью, у каждого, кто здесь был, есть друзья среди русских, и их связывает такая дружба, которую не встретишь нигде в Европе, они набрасываются друг на друга, ругаются, проклинают, а потом говорят: «Ну что поделаешь, такова жизнь, значит, так надо». А Россия нас покоряет своей культурой, своим строем и даже своими песнями…
— Не люблю, Анджей, когда ты преувеличиваешь, — пробурчал опять Валицкий.
— А ты не замечаешь, полковник, этой постоянной двойственности? Хотя бы у Кежковского? Почему он все-таки не вступил в польскую армию? Мы это понимаем, хотя бы и против нашего желания, и вместе с тем все время мечтаем о том, что получим какую-то компенсацию за наши страдания. И над нами довлеет история, впрочем, над ними тоже. Они вспоминают польских панов, мы — Украину, Суворова [23]. Ну и политиканство, всевозможные комбинации, договоренности. А надо искать нити, соединяющие нас… Чтобы они узнали правду о нас, о наших муках, а мы — о них, но никто, в сущности, не хотел этого знать, по крайней мере из тех, кто наверху…
Радван слушал его со все возрастающим изумлением. До этого он все представлял себе иначе: Сикорский подписал договор, у нас своя политика, у них — тоже. Если обе стороны будут честно… Теперь же ему казалось, что он попал в неизвестный мир, в котором даже обозначенные на картах расстояния выглядят чудовищными. Четыреста пятьдесят километров от Бузулука до Татищева, от штаба армии до дивизии, — разве такое можно себе представить? И на чем добираться: по железной дороге, на автомашине, самолете? Сколько времени займет такая поездка, если тебя вызовет командующий армией?
Подумал об Англии как об уютном, родном доме.
— Я смотрю на это весьма пессимистически, — сказал Вихерский.
— Может, ты и прав, — продолжал Рашеньский, — но, когда я об этом пишу, у нас поднимается шум, что я не понимаю наших страданий, что чересчур положительно высказываюсь о Советах, а те — наоборот, что слишком мало о дружбе, нашей совместной борьбе, причем без должного восхищения.
— Одним словом, — заметил Радван, — никому не нравится.
— Вот именно.
— Сам, — улыбнулся Вихерский, — увидишь, как все это выглядит.
Радван хотел спросить: «А как было с вами? Что вы здесь пережили, о чем думали?» Но знал, что не спросит, и не только потому, что они сейчас не одни. У него снова возникло такое ощущение, будто он говорит на другом языке, чем Валицкий, Рашеньский, Вихерский. Когда он уезжал из Англии, капитан Н. предостерегал: «Помни, что те поляки ненавидят Россию, они слишком много страдали, чтобы смотреть с мудрой дистанции на политику генерала». Он не очень-то понимал, что, собственно говоря, означает — «мудрая дистанция», но он не замечал у них ни ожесточенности, ни даже желания вспоминать свои страдания. О лесопилках, скитаниях, голоде они говорили спокойно, по-деловому, и даже с какой-то ноткой симпатии к сибирякам, которых встретили на своем пути. А может, Рашеньский и Вихерский — исключения?
Подвыпивший подпоручник в глубине избы снова поднялся и запел: «Если завтра война…»
— Молчи, дурак! — перебил его резкий голос.