Николай Вирта - Катастрофа
Паулюс прочитал сводку. Русские упредили замыслы фельдмаршала. Могучая сила их танков и мотопехоты гигантской волной обрушилась на части Манштейна. Котельниковский плацдарм, снова готовившийся стать трамплином для прыжка к Волге, стал гигантской могилой германских солдат… А фронт откатился еще на много десятков километров на запад, и надежда на выручку утрачена. Ее больше нет. Ее не будет. Конец!
Генерал-полковник машинально выглянул в квадратное окно, забранное решеткой и выходившее в обширный двор. Подступы к окну заминированы, приближаться к ним запрещено.
Иногда генерал-полковник ловил себя на мысли, будто он заключен в тюремную камеру, так удручающе похожи были на нее этот подвал, это окно с железной решеткой.
Впрочем, теперь, когда рухнула последняя возможность выбраться из котла, командующий думал, что и настоящая тюрьма не за горами.
Однажды он познакомился с подобного рода заведением. Нет, он не был узником… Как-то, спасаясь от огневого вала русских, часа два-три он провел на командном пункте дивизий генералов Шемера и Даниэльса. За неимением более подходящих и безопасных помещений в расположении их частей генералы устроились в тюрьме этого города на Волге.
Генералы посмеивались, принимая командующего армией в столь странной и зловещей обстановке. Командующему было не до смеха, нет!
Да, той картины ему никогда не забыть! Командиры дивизий помещались в камерах, наскоро оборудованных под кабинеты. Настоящие каменные мешки с окошками, забранными толстыми железными прутьями. До войны тут сидели убийцы и грабители… Генерал-полковник, разговаривая с командирами дивизий, вдруг поймал себя на мысли такой странной, что она поразила его. Генералы и он, командующий армией, не похожи ли они на тех, кто занимал эти камеры в мирные времена? Преступники сменили преступников! Разве дивизии Шемера и Даниэльса не убивают, не грабят? Разве армия, подчиненная ему, не совершает деяния, в тысячи раз более страшные, чем проступки уголовников? Те вламывались в квартиры мирных людей, на их совести два-три убийства, пять-шесть грабежей со взломом… А его армия вломилась в мирную страну, на ее совести десятки тысяч убитых. А грабежи?… Да кто ж считал, сколько мирных людей ограблено солдатами фюрера! Командующий поспешил убраться из тюрьмы, она навевала на него слишком тяжелые мысли.
Генерал-полковник снова выглянул в окно. Но и то, что он увидел, тоже не обрадовало его. По двору подобно сонным мухам шатались без дела солдаты и офицеры, вооруженные автоматами. Физиономии этих людей были серы и угрюмы, словно их угнетало не столько положение, в которое они попали, сколько хмурый, холодный и ветреный день — последний день уходящего в вечность года.
Снег запорошил штабные машины, сделанные разными фирмами Европы. Они стояли во дворе на приколе. Ездить на них некуда. Фронт сжался так, что в некоторых местах до переднего края можно дойти за полчаса через развалины домов, груды битого кирпича и щебня, минуя надолбы и проволочные заграждения, полуразрушенные снарядами и бомбежкой с воздуха.
Сегодня молчала артиллерия и не летали бомбардировщики. Лишь кое-где слышались короткие очереди автоматов и огонь пулеметов на флангах.
«Может быть, русские тоже празднуют канун Нового года?» — плелись ленивые мысли.
Командующий встал и снова зашагал, тяжело и медленно, из угла в угол.
«Все люди отмечают этот день. Почему бы его не праздновать русским?… Интересно, сколько времени я могу продержаться? Впрочем, там увидим…»
Когда наступит это неопределенное «там», генерал-полковник не знал и не желал об этом думать. Думать сейчас ему вообще не хотелось.
Самое страшное из человеческих чувств — равнодушие, когда ничто не радует и все валится из рук, равнодушие ко всему на свете, безразличие к происходящему. Полная душевная опустошенность овладела генерал-полковником задолго до этого угрюмого дня.
Новый год — теперь-то в этом не было никакого сомнения — не принесет ни радости, ни освобождения от сосущего душу ожидания рокового, неизбежного конца.
Это было страшнее самой страшной болезни. Всякий больной мечтает об избавлении от недуга. Паулюс и об этом не мечтал. Порой он смотрел на себя как бы со стороны и казался разлагающимся трупом среди того живого, что еще чего-то ждало и на что-то надеялось. Он бродил по грязной, плохо натопленной комнате, с отвратительными подтеками на стенах и изморозью в углах.
Беспрестанное корпение над картами и бумагами сделало его сутулым, поэтому он казался ниже своего роста. Небритое, длинное и узкое лицо, редкие волосы, начавшие седеть, прилизаны и разделены на прямой пробор. В углах бескровных губ — глубокие поперечные морщины, глаза глубоко ввалились, взгляд мертвенно-тусклый. Неестественно длинные руки висят, словно плети. Левый глаз то и дело дергается.
НОВОГОДНИЙ ПОДАРОК ХАЙНА
— Господи, как все это странно! — сказал генерал-полковник вслух. — И кто мог знать, что на пятьдесят третьем году жизни, и в этот самый день, я буду так далеко от семьи!
Вяло передвигая ногами, он подошел к обеденному столу в углу, на котором, кроме блюда с тощим пережаренным гусем и бутылки «Мартеля», ничего не было, налил рюмку коньяку, выпил, срезал перочинным ножом тонкий ломтик мяса с гусиной ножки и, медленно жуя, опять зашагал взад-вперед.
«Интересно бы знать, — все так же лениво плелись мысли, — будет ли сегодня дома праздничный гусь и где встретят Новый год жена, сын и дочь? Теперь я не скоро увижу их! Если увижу вообще…»
— Хайн! — Командующий больше не мог быть в одиночестве. — Слушай, Хайн! Да проснись же, увалень!
Молчание и храп за переборкой.
— Хайн! — Паулюс постучал в дверь.
Храп прекратился, и тотчас из клетушки выскочил парень лет двадцати, в солдатской униформе. Скрывая зевки ладонью, он остановился в почтительной позе около стола.
— Я слушаю вас, господин…
Генерал-полковник не дал ему договорить:
— Потише, Хайн. Мне нездоровится, и я не выношу громкого разговора. Извини, у меня разгулялись нервы.
Хайн наклоном головы дал понять, что он учел замечание.
— Хайн, где ты взял этого гуся?
— Я взял гуся, господин командующий…
Его снова прервали:
— Если можно, Хайн, обойдись сегодня без вранья. Закончим сорок второй год правдивым ответом, если это не слишком затруднит тебя. Подумай, прежде чем сказать. Итак?
Хайн несколько мгновений стоял молча. Это был туповатый малый, с зеленоватыми плутовскими глазами и румяной физиономией, довольно упитанный, неуклюжий, действительно похожий на медвежонка. Узкий лоб собрался в гармошку. Полные мальчишеские губы шевелились. Хайн в эту минуту был похож на человека, решающего сложную проблему.
— Я никогда не лгу вам, — с усилием проговорил он.
— Хайн, — услышал он торжественно произносимые слова. — Ты уже солгал, сказав, что никогда не лжешь мне.
Хайн переминался с ноги на ногу. Ему отчаянно хотелось зевнуть.
— Скажи, Хайн, почему все вы вбили себе в голову мысль, будто мне нельзя говорить правду? Почему все лгут мне, Хайн?
— Уж такая ваша должность, — выдавил Хайн. Он поднес руку к носу с очевидным намерением поковырять в нем, но вовремя опамятовался. — Что делать — должность! — Хайн пожал плечами.
— Хорошо, — помолчав, снова начал генерал-полковник. — Ты не сказал, где взял этого гуся. Пожалуйста, я тебя очень прошу, не лги.
Хайн переминался с ноги на ногу. Глаза его неотрывно были прикованы к блюду с гусем. Он судорожно проглотил слюну и сказал:
— У русских! Там! — и махнул рукой в пространство.
— У русских? — Седеющие брови вопросительно поднялись. — Значит, здесь еще есть русские? Мне сказали, что все они бежали, эти безумцы.
— Есть, есть… — Хайн поперхнулся. — Немного, — добавил он, поняв, что, если все врут этому человеку, зачем ему быть белой вороной.
— Мне сказали, что нет никого.
Молчание.
— Ну, хорошо. Значит, ты украл этого гуся у людей, которые могли бы съесть его сегодня и хотя бы этим отпраздновать Новый год?
— Разве они люди? — ответил Хайн вопросом на вопрос.
— А кто же они?
— Славяне, я слышал.
— Славяне — тоже люди.
— Неполноценные, смею заметить. Так нас учили.
— Мне не интересно знать, чему вас учили. Я хочу знать одно: ты помнишь, где украл гуся?
Хайн молчал. После только что полученных мрачных известий командующий настроился на идиллический тон. Общность судьбы, которую ему придется разделить с Хайном, со своими солдатами и всеми, кто еще остался в этом городе, пусть даже русскими, пробудила в нем сентиментальность, которой так подвержен немец, в какой бы семье он ни вырос, к какому бы кругу ни принадлежал. К тому же генерал-полковник вспомнил, что сегодня как-никак канун Нового года, а в этот день положено быть снисходительным к ближним своим. Нет, Паулюс не был добряком. Мать иногда говаривала, что ее Фридрих порой слишком суховат, суров и строг. «Но разве наш сын лишен прочих человеческих качеств? — возражал советник по земельным делам. — Нет, милочка, все человеческое не чуждо Фридриху!»