Сергей Скрипаль - Обреченный контингент
– Ведь задолбят же, задолбят!..
Волна от ужасного взрыва подбросила Витьку, перевернула набок «Урал». Санитарный «ГАЗ-66» подпрыгнул, как мячик, но все же встал на колеса. Взорванный своими же боеприпасами танк пылал ярким костром. Сквозь рваное «окно» в броне выхлестнулись языки жаркого пламени. Не помня себя от страха, Витька вскочил с земли, бросив автомат, и побежал к санитарной машине. Горячий металл двери обжег руки, но Витька, не обращая на это внимания, рванул ее на себя, вскочил на место водителя и бросил машину вперед на спасительную дорогу. Он жал и жал на педаль газа, пригибаясь к рулю от рвавших кабину пуль, угадывая не глазами, а чутьем, куда крутануть руль, потом свернул за крутой поворот, ощутив телом, руками, что сбил кого-то и, переехав колесами, поехал по пустынной серой дороге. Ехал долго, до самого рассвета, до последней капли бензина в баке. Когда машина стала, выскочил из кабины и пошел навстречу поднимающемуся из-за вышек складов ГСМ солнцу. Эти вышки хорошо были знакомы Витьке, почти полгода стоял на них в охранении, пока не пришло его время сесть за руль.
Шел Витька прямо, глубоко в карманы бушлата засунув руки, зажав в кулаке кусочек отполированного временем дерева. Шел к своим. В голове стояли звон, грохот, шум боя, а сердце радостно сжималось: жив я, ЖИВ!
У командира он докладывал особистам, что колонна погибла, в живых один он остался, да в кунге брошенной на дороге машины лежит тело погибшего лейтенанта – начальника колонны.
Отпустили Витьку помыться, поесть, отдохнуть. Вышел он на воздух, закурил, поверил ведь сам в то, что наговорил сейчас. Да и как же можно было выжить в том аду? Нет, все он верно сказал, что уж теперь! Совсем собрался идти солдат, да услышал через тонкие стенки командирской палатки хрип и свист рации и пробивающийся надорванный голос:
– ...Ждем «вертушки», колонны больше нет... Нас здесь семеро... Нападение отбили... Уйти не на чем, гад один ушел на последней машине!
– Ну и сука, – промелькнуло в голове у Витьки. – Товарищей бросил! – и тут же он чуть не упал оглушенный, ошпаренный, раздавленной одной только мыслью – это его колонна хрипит и просит помощи. Это его товарищи отбились от духов, а гад, который ушел, это и есть он сам, а докладывает по рации прапорщик Воронин.
Незрячий от страха, отупевший от неожиданности, на мягких подгибающихся ногах пошел Витька в ротную палатку, уже понимая, что натворил и что будет дальше, ожидая, как выстрела, окрика в спину. Не было окрика. Деловито, равнодушно его арестовал дежурный по полку офицер, и два недавних товарища из соседнего взвода отвели его на гауптвахту. Ничем не выразили ни презрения, ни ненависти. Военный суд рассудит. Даже обыскали небрежно.
«Трус – предатель, трус – предатель», – пульсировало в мозгу и во всем теле арестованного Витьки Смирнова. От этого да еще от жгучего ощущения, что жизнь его такой ценой была спасена, стонал, плакал, метался Витька.
– Прощения просить! – подсказало сознание детсадовскую и школьную выручалочку.
– У кого? – рассудил взрослый опыт. – У погибших? У погибающих ребят? У тех, с которыми так горячо спорил о предательстве, по-комсомольски, по-комсорговски, не оставляя ни единого шанса на прощение?
Заскрипел зубами, сжал кулаки до побелевших пальцев и ощутил боль в правой ладони. Разжал кулак и увидел ладанку-оберег, которую при обыске не заметили.
– У Бога! Помощи и прощения! – развернул кожаный ремешок, вгляделся в изображение: – Нет, почти ничего не видно. Хотя – вот лицо. Нет, это не лицо. Это глаза – суровые, осуждающие. Чьи? Господа? Совести? Прапорщика Воронина, отбившего Витьку у накурившихся анаши «стариков»? Может быть, это его глаза?.. А может, Витькиного соседа через койку, соседа по казарме Илюхи Дюжева, бывшего в той проклятой колонне и, может быть, еще живого?
– А ведь если бы я не сбежал, точно бы живы были хотя бы семеро, – огненным стержнем пронзило Витьку. – Нет мне пощады! И огонь этот, пройдя через макушку, мозг, сердце, ноги, уйдя в песчаный пол «губы», как-то сразу все сжег, успокоил, оставил только черный пепел внутри...
* * *– Вашу мать! – бесновался подполковник Макушев. – Кто обыск производил?
– Виноват! Виноват! – растерянно повторял дежурный по полку майор Ковров, время от времени скашивая глаза на стол, на котором лежал образок-ладанка. Сыромятный кожаный шнур в одном месте был разрезан, потому что его никак не могли снять с распухшей шеи удавившегося Витьки Смирнова.
Глава 4. СТАНИЧНИКИ
– ...дружескому афганскому народу, исполняя свой интернациональный долг. И хотя силы, оппозиционные законному правительству Демократической Республики Афганистан, во главе с...
Санька крутнул ручку настройки приемника с московской волны и выключил рацию. Четвертый день долбали их то ли «оппозиционные законному правительству силы», то ли «дружественный афганский народ».
Это только поначалу ему казалось, что отправили исполнять интернациональный долг. Думалось ему, что встречать его будут хлебом-солью, бананами-апельсинами и чем-то еще экзотическим, что там у них еще есть на непонятной афганской земле, аксакалами-саксаулами, что ли? И мнилось ему, что нести он, Санька, будет не боевую, с атаками, стрельбой и смертью службу, а мирную, охранную у какого-нибудь объекта. А так как станичник Санька вообще представления не имел ни о земле Афганистана, ни о пустыне, ни о барханах, ни о кишлаках-дувалах, то чудился ему обычный полевой стан в степи, и в сладких грезах мальчишки-девственника подходила к нему – герою на пост вечером афганская девчонка, приносила парного молока с краюхой свежего белого хлеба. Только вот черт его знает, есть ли коровы-то хоть у них?! При этом афганочка обязательно смотрела на Саньку громадными темными глазами с восхищением и любовью. А лицом она почему-то была похожа как две капли воды на Ирину – дочь председателя колхоза, смуглую, стройную красавицу. И дальше в грезах Саньки шла такая сладкая чушь, что он сам себя обрывал и оглядывался, краснея, не слыхал ли кто, как губами чмокнул Санька вслух.
Афган обрушился на него в первый же день пребывания на этой адской земле, круша, коверкая, калеча, выворачивая наизнанку все Санькины пять чувств и все его идиотские выдумки. Как рай отличается от ада, черное от белого, «Икарус» от «барбухайки», так же отличалась действительность от его выдумок.
Сашка вздохнул, щелкнул тумблером рации и прислушался к тому, как снаружи радиокунга поднимается ветер-афганец, песчинками бьющий в фанерный бок. Больше похожий на песчаную бурю, чем на ветер. Ах, как ненавидел его Санька! Этот ветер будил в нем тоску по дому – самую острую и болезненную для солдата.
В такие дни Санька пел казачьи песни, которых много на его родной донской земле поют целыми станицами, которые с детства знает любой пацан станичный. Эти песни, то лихие с присвистом, удалью и притопом, то тихие и грустные, пели по вечерам и в Санькиной станице, они же доносились от соседней, с противоположного берега Дона. И, казалось, сама душа этой земли выводит красивым многоголосьем нежно-нежно и величаво:
– Ох уж ты, батюшка наш —
Дон Иванович.
Ой, да православный ты, наш Дон,
Да, Дон,
Дон Иванович...
Тихо, не в полный голос, чтобы не растерять нежности, Санька поет эту песню, когда совсем невмочь от шелеста песчинок и свирепого воя бури. Кажется ему, Саньке, что неторопливая, величальная песня плавно, как воды Дона, проплывает над пыльно-каменистым Афганистаном, над чахлой, выжженной землей...
Сам Санька не радист, а механик, один из тех, кто во время следования колонны автомобилей по «дружественной территории» помогает поставить машину на колеса, если она попадет на мину или же будет обстреляна. Правда, редко удавалось восстановить машину – она не птица Феникс, из пепла не восстанет.
Дружок – ростовчанин Юрка позволял иногда повертеть ручку настройки приемника, может, повезет поймать ростовскую волну. Удача, конечно, редкостная, но возможная, потому что приемник в полку мощный. Но не всегда это можно было. Война! Рация должна постоянно быть занята военной работой. Поэтому Санька забегал еще и попеть хотя бы немного, потихоньку, хоть так – душой коснуться земли родной.
Санька поет, а Юрка тихонько подтягивает так, как пели их предки – донские казаки, мыслями, сердцем переносясь в родные станицы, родившие их, воспитавшие бесстрашными, ловкими, привившие им любовь к хлебным привольным степям, разнотравью, лошадям, к вольному гордому краю.
Тосковал Санька редко. Обычно в ротной палатке, на отдыхе брал в руки гитару и пел «на потребу публики» разные песни: веселые, шутливые, даже и похабные приблатненные, прославляющие удаль и ухарство ростовских жиганов – откровенно тюремный фольклор. Но когда не было долго писем из дома, когда погибал дружок из автобата или когда поднимался сволочной «афганец», тогда Санька «а капелло», то есть без гитары, пел эту свою песню родной земли.