Василий Ардаматский - Он сделал все, что мог
— Завтра я туда съезжу.
Я посмотрел на часы — взрыв через двадцать минут. В моем распоряжении оставалось не более пятнадцати минут. Супруга Непримиримого, в течение всего разговора сидевшая неподвижно, как изваяние, теперь зашевелилась:
— Кофе не хотите?
— Спасибо, никогда не пью кофе на ночь.
— Может, хотите закусить?
Я встал:
— Благодарю вас. Мне кажется, всем давно пора спать. Я и так вел себя невежливо, ринувшись к вам прямо с дороги, не считаясь со временем. Но я раб своей службы, а доктор Гернгросс не любит, когда его служащие медлят с делом.
— У дома стоит дежурная машина, она отвезет вас в отель, — вдруг заявляет хозяин.
Вот так номер! Молниеносно соображаю, что отказываться нельзя. Ясно одно — мне надо торопиться, чтобы успеть выйти из машины до взрыва.
— Спасибо, а то, пока я к вам добирался, мне пришлось перезнакомиться со всей армией рейха.
Непримиримый рассмеялся:
— Порядок, слава богу, наведен.
— Это действительно так? — обеспокоенно спрашиваю я. — Ведь у нас ходят всякие слухи о диверсиях коммунистов.
— Не без этого, конечно. — Непримиримый смотрит на меня, как матерый профессор на зеленого студента. — Война есть война. Но мы здесь тоже не дремлем и знаем, как отблагодарить фюрера за освобождение. Можете быть уверены, порядок здесь будет образцовый.
— Да, главное порядок, — говорю я, протягивая ему руку. — Могу ли я повидать вас после поездки?
Он засмеялся:
— Как ни верти, а придется дело закончить. До свидания.
Прощаюсь с его супругой, и мы выходим в переднюю. Непримиримый идет куда-то отдавать распоряжение о машине. Верзила, который меня встречал, сопит за моей спиной.
Непримиримый возвращается:
— Можете ехать.
Еще одно рукопожатие. Перекладываю портфель в правую руку и прикрываю его наброшенным на руку пальто. Верзила идет к двери рядом со мной. Душа холодеет от мысли, что я не смогу незаметно оставить портфель. А я-то думал, что это самое простое.
Верзила открывает дверь и ждет, пока я пройду мимо него. Еще одна беда: когда я входил, свет в тамбуре не горел, а теперь его освещает яркая лампочка. Неужели катастрофа?
В правой нише тамбура стоит стремянка, на которую наброшен коврик. Все это я вижу в десятую долю секунды. Меня спасает вымуштрованность верзилы. Распахнув вторую дверь, он бежит вперед, чтобы открыть мне дверцу автомобиля. Я сую портфель за стремянку. Секунда, и я уже иду к машине. Верзила захлопывает дверцу автомобиля и скрывается в особняке. Стукнула дверь, свет в тамбуре погас. Все в порядке.
Машина трогается, круто разворачивается и мчится по темной улице. Я сижу сзади. Впереди рядом с шофером какой-то тип в пилотке. Когда подъехали к отелю, он выскочил и раскрыл передо мной дверцу. Я вышел. Машина тут же сорвалась с места и исчезла в темноте.
Стою и думаю: заходить в отель или нет? А вдруг за мной сейчас наблюдают? Все же решаю в отель не заходить. Смотрю на часы — через семь минут взрыв. До потайной квартиры, куда мне надлежало явиться, идти не больше десяти минут.
Медленной походкой человека, прогуливающегося на сон грядущий, я пошел по тротуару вдоль отеля. Из-за угла вынырнул часовой.
— Стой! Документы!
— Пожалуйста.
Подсвечивая фонариком, часовой медленно читает мою бумагу с орлом и печатями. В это время слышится взрыв. Он похож на рокот грома. Я вздрагиваю. Часовой смеется:
— Не привыкли? Война есть война. Идите.
Мне почему-то смешно. Именно эти слова «Война есть война» я так недавно слышал от Непримиримого, которого сейчас, надо думать, уже нет в живых.
Вот и все. Около трех часов ночи на потайную квартиру явился Стась. Он рассказал, что взрывом разнесло весь фасад и правую часть особняка. Крыша и потолок обвалились и тотчас начался пожар. Он до сих пор не потушен. Нельзя и думать, что в доме кто-нибудь уцелел.
Через день мы уже знали точно, что Непримиримый погиб, а его супруга скончалась в больнице, не приходя в сознание.
Теперь мне хочется…»
На этом запись обрывается…
6
Но всем данным, следующим по времени материалом нужно считать две тетрадные странички, мелко и небрежно исписанные с обеих сторон. По всей вероятности, это черновик заявления или объяснительной записки. Кому заявление адресовалось, неизвестно, так как начала черновика нет. Но оно явно было; была, очевидно, еще одна страничка, так как текст, который сохранился, начинается с перенесенного слова. Можно предположить, что Владимир писал это или командиру, или секретарю партийной организации партизанского отряда, в котором он оказался к первой военной зиме.
Текст привожу полностью и только для удобства чтения расшифровываю многие слова, записанные Владимиром сокращенно.
«…мированы, но у меня есть все основания думать, что вы информированы неточно. В связи с этим считаю своим долгом честно, ничего не утаивая, сообщить вам, как было дело.
После удачно выполненного задания по ликвидации предателя литовского народа (взрыв особняка) мне была объявлена благодарность, и, как я понимал, эта благодарность была от подпольного центра. Потом я долгое время трудных заданий не получал. Я не раз говорил об этом руководителю нашей группы, но он или отшучивался: «Каждому овощу свое время», или туманно обещал: «Жди, твой час придет».
Я, естественно, нервничал. Вкусив сладость настоящей борьбы, я рвался к новым боевым делам, и нет ничего странного, что об этом я часто говорил в группе. Именно на этом, очевидно, и основано обвинение меня в «хвастливой болтовне, создавшей в группе опасное настроение шапкозакидательства».
Теперь — о главном. О будто бы совершенной мной расшифровке нашей группы. Я повторю то, что я говорил на собрании группы и здесь. Никакой расшифровки не произошло.
Что же было на самом деле? Наша группа должна была испортить рождественский вечер гитлеровским офицерам в их штабном клубе. Операцию начали готовить в первых числах декабря.
Мне было поручено изучить обстановку в районе клуба. Обстановка там не радовала. Клуб был расположен в центре города, и возле него до поздней ночи толпилось офицерье. У подъезда и по углам здания круглосуточно стояли патрули солдат и дежурных офицеров. Парадный зал клуба находился на третьем этаже. Забросить туда гранату было почти невозможно. Проникновение в клуб исключалось. Обещание центра установить связь с какими-то людьми из обслуживающего персонала клуба пока оставалось обещанием. Все нервничали. И вот именно в этой нервной атмосфере и произошел со мной случай, который послужил основанием для тяжкого обвинения меня в расшифровке нашей группы.
Прежде всего, это действительно случай. Судите сами…
Утром я вел наблюдение за офицерским клубом. Шел по противоположной стороне улицы и нос к носу столкнулся с девушкой, которую я знал до войны, когда она работала стенографисткой в горисполкоме. Она мне нравилась, мы с ней встречались, ходили в кино, на концерты. Звали ее Марите. Она из семьи рабочего-железнодорожника. Я дважды бывал у них в доме — это честная, трудовая семья.
И вот, представьте себе, я сталкиваюсь с ней теперь, первый раз вижу ее после начала войны. До этого я вспоминал о ней и думал о том, что могу с ней встретиться. Но, когда это случилось, я растерялся. Мне надо было сделать вид, что я ее не знаю, и пройти мимо. Но встреча так поразила, так обрадовала меня, что я поступил иначе.
Мы поздоровались и прошли в садик, где сели на скамейку. Я стал ее расспрашивать, как она живет, что делает. Она стала рассказывать о себе. Сообщила, что нигде не работает, что ее отца выгнали из депо, в семье работает только один ее брат, который служит на почте. В деревне живет сестра матери, она помогает им продуктами.
Я ждал, когда она спросит, что делаю я, и лихорадочно придумывал, как ей ответить. Вдруг она прервала свой рассказ, со страхом посмотрела на меня, оглянулась по сторонам и спросила:
— А как это вы… здесь?
Я так и не успел придумать, что сказать, и начал плести, что пришло в голову. Она прервала меня:
— Мне кажется, я все понимаю. — Она встала со скамейки и прибавила: — Если будет нужно, заходите к нам домой, у нас спокойно. — И она ушла.
Я подождал, пока она не скрылась за углом дома, и затем сложным маршрутом, на каждом перекрестке проверяя, нет ли у меня за спиной, шпика, вернулся в группу и тотчас сам рассказал все, что произошло. Я прекрасно понимал, что это «чэ пэ», но никак не мог подумать, что оно такой сверхчрезвычайности и что мне будут предъявлены столь тяжелые обвинения. На крайний случай нужно было удалить меня из города, и все. Собственно, так и было сделано. Но, оказываемся, на этом дело мое не прекратилось.
Я, конечно, не знаю всех законов подполья, но и они, эти законы, должны подчиняться логике. Группа не расшифрована, я за свою неосторожность сурово наказан уже тем, что удален из группы, где я так хорошо начал действовать. Ан нет. На меня возводится и, как тень, за мной следует обвинение в том, чего на самом деле не произошло, а это выводит меня из строя как бойца. Я же прекрасно вижу, что командование отряда в опасные операции меня не назначает. Сам я так чувствую себя, что мне неловко смотреть в глаза товарищам. В таком состоянии идти на серьезное дело, конечно, недопустимо. Но теперь отклонено мое заявление о приеме меня в кандидаты ВКП(б). Я, видите ли, должен показать себя в бою и кровью завоевать доверие. Но, во-первых, меня к настоящему бою не допускают, во-вторых, если мне официально отказано в доверии, меня нельзя вообще держать в отряде. В заявлении я написал все. Прием в кандидаты ВКП(б) означал бы для меня доверие на всю мою жизнь, доверие, которое я готов оплатить своей кровью и даже жизнью. Я прошу, поэтому вернуться к моему заявлению и пересмотреть решение. Иначе я не вижу для себя ни возможности, ни права жить и оставаться среди вас…»