Михаил Никулин - Полая вода. На тесной земле. Жизнь впереди
И чтобы обосновать свою правоту, Хвиной начал рассказывать знакомую осиновцам притчу о юдинском помещике Константине Лазаревиче: как он в июньскую пору выехал по степи покататься на серых в яблоках жеребцах. Сел с ним в легкие дрожки и его сын Евгений, студент. Катаясь, они любовались высокими хлебами.
«Боже мой, какую благодать ты послал!» — сказал Константин Лазаревич.
«Папа, какой там бог — нет его…»
Отец замолчал и молчал до тех пор, пока не собралась туча, не грянул один удар грома за другим… От третьего удара упали кони, и Евгений испуганно закрестился: «Боже, сохрани и спаси!..» И тогда отец, ударив его по щеке, крикнул: «Мерзавец, чего крестишься, если бога нет?!»
Под ливнем, под новыми грозовыми ударами Евгений со слезами попросил у отца прощения…
Закончив рассказ, Хвиной молча улыбался, в упор рассматривая своего зажурившегося собеседника.
Иван Петрович думал. Руки его застыли, как в тисках сжимая плохо скрученную цигарку. Думал он с сожалением, что нет сейчас Филиппа, который сумел бы подсказать, как надо ответить Хвиною, чтобы остаться победителем в споре.
А Хвиной радовался, что озадачил собеседника. Улыбка довольства не сходила с его лица, а пальцы уверенно крутил цигарку.
— Полковник, пан, знающий человек Константин Лазаревич, а бог для него все-таки есть. В этом деле, Петрович, как говорится, без бога ни до порога.
— Не трогай бога, Хвиной! — возбужденно заговорил Иван Петрович. — Сами будем разбираться в мирском. Пахать надо, если не хочешь с голоду помереть?.. Надо. А плуг где? А где быки?.. У Аполлона, у Степана, у Мирона, у Матвея, у Федора Ковалева… У них и сеялки и косилки… Им к быкам надо других быков. А другие быки — это мы с тобой, Филя, Ванька, Петька… Погоняют нас Степан и Аполлон, а бог этого не видит. То ли нет интереса у него к мирскому, то ли, может, соображения не хватает рассудить…
— Про интерес, Петрович, говори, а про соображение помолчи, не гневи его, всевышнего, — строго заметил Хвиной.
— Выпей остатки. Мы с тобой столкуемся, — настойчиво проговорил Бирюков.
Остаток решили выпить пополам.
— Ты возьми, Петрович, любое дело, — снова начал Хвиной. — Ганке моей жить бы да жить, а она взяла и померла…
— Хворала, вот и померла.
Хвиной засмеялся тем добродушным смехом, который овладевал им, когда водка согревала тело и язык развязывался.
— Ну, а хворость откуда взялась? — спросил он.
— Простудилась, и от жизни такой… А вовсе не по божьему указу, — твердо отвечал Иван Петрович.
— Затейник ты, Петрович, — усмехнулся Хвиной. — Ты же сам сибирку с комчугом лечишь молитвой. Фершалы и доктора не помогают, а ты помолишься, наговоришь нашатырь и в кувшин с водой его… Болячка проходит. А почему? Тут одна причина — бога умеешь просить, нравится ему твоя молитва…
Иван Петрович неожиданно для Хвиноя весело рассмеялся.
— Постой, — сказал он. — Постой, я тебе расскажу, как вылечил сибирку Митрию Пономареву… Схватила она его за Бабковым логом. Мы там докашивали ячмень, а Митрий в полверсте от нас жито из копен забирал. Гляжу — мчится он на гнедой кобыле. Косилка у нас чужая, и что-то не ладился покос. Два косогона сломали на двух десятинах. Ругался я вовсю… Так слушай: несется он прямо на нас, а у нас быки, что ходили передом, молодые. Глядь они на него, а он без шапки, куделя десять годов не чесана, морда красная, рубаха парусом… Хватили быки, что было сил, и в сторону. Летят как оглашенные. Мы — тпру! Мы — стой!.. Ничто не помогает. Спасибо, поблизости бугор. Косилка в бугор, а косогон — возьми и лопни. Бычата молодые, маломощные: попрыгали, попрыгали, да и остановились. Рассердился я на Митьку не хуже цепной собаки, шепчу: «Откуда ты ко мне? Черт тебя принес! Сдохни ты, гад! Косогон у меня лопнул!»
А он упал на валках и одно, знай, кричит:
— Иван Петрович, христом-богом молю: спаси! Сибирка на затылок села. Век бога молить буду за тебя и за детей, век тебя не забуду!
Взял я кувшин с водой, отвернулся и подбираю слова молитвы. Но подходящие никак не попадаются. В конце концов шепотом запустил крепче крепкого, потом плюнул и нашатырь бросил в кувшин. «На, говорю, должно стать лучше…»
Хвиной молчал, а Иван Петрович, сдерживая смех, продолжал:
— На третий день встретились в переулке. Снял Пономарев шапку и ко мне: «Спасибо, Петрович. Дай бог тебе здоровья. Будто и не хворал. Просо у меня рядом с твоим: буду косить свое и твой клочок скошу». — «Ладно», говорю, а сам готов лопнуть от смеха.
Хвиной казался озадаченным. Он не понял того, что рассказал Иван Петрович. Они сидели несколько минут, не проронив ни единого слова. Хвиной не поднимал взгляда. Казалось, никогда он не видел собственных чириков и теперь впервые решил как следует рассмотреть их. Наконец, вяло подняв голову, сказал подавленным голосом:
— Не надо больше об этом. Бога, Петрович, не уничтожишь. А уничтожишь, на кого тогда надеяться?..
На крыльце было тихо. Из левады доносился дрожащий шелест тополей, где-то близко трещали сверчки. В высоком и темном небе зыбились редкие звезды. Хвиной бросил за крыльцо окурок. Брызнули искры, в набежавшем ветерке покружились секунду и погасли.
— Засиделся я, Петрович. Завтра рано с гуртом надо. Пойду.
Разговор с Иваном Петровичем заставил Хвиноя впервые подумать о том, о чем он никогда не думал. Замедляя шаги, он подошел к речке и в нерешительности остановился.
«Не надо так… Слова его — пустые, без пользы. Дьявола ими только тешить… И никакого Филиппа не было. Мерещится это от скорби…»
Из куреня Степана донеслась пьяная песня.
— А… «Калинушка-размалинушка»… — усмехнулся Хвиной. — Ванькина любимая. Любила ее и Гапка-покойница. Подтянуть, што ль?
И запел пьяным, срывающимся голосом:
Не пускай листок по синю морю,
Как по синю морю корабель плывет…
Хвиной — «кадет»
Поздним вечером в декабре, когда стояли жестокие морозы, Ванька пришел в двухнедельный отпуск. В хату он вошел неожиданно. Хвиной на радостях растерялся, но Наташка не смутилась: заметив на погонах Ванькиной шинели три белые нашивки, удивленно всплеснула руками:
— Гляди, урядника заслужил! Вот анчихристенок! — и засмеялась.
Ванька не мог развязать озябшими пальцами башлыка.
— Наташка, что стоишь? Помоги служивому.
Маленькая, проворная Наташка рванулась к мужу, сняла с него башлык.
Ванька по привычке перекрестился на прадедовскую икону, что висела в темном углу, и поздоровался:
— Здорόво живете. Здорόво, батя.
— Слава богу, сынок…
Ванька и отец поцеловались, и вдруг совсем неожиданно Хвиной виновато обронил:
— Вот матери, Ванька, нету. Провожала, а встретить не довелось… — И он потер рукой сухие, бесцветные глаза.
— Ничего, батя, не поделаешь. Горевал и я…
— Правда, Ванька, от смерти никто не увильнет.
Поздоровался Ванька и с Наташкой. Уцепилась жена за шею урядника и три раза поцеловала его.
— Могла бы служивому и в ноги поклониться. Муж он, — заметил Хвиной.
— Забыла. В другой раз сделаю, как надо, — сказала Наташка, и ее нарумяненные щеки полезли к задорно вздернутому носу.
— А где же Петька? — спросил Ванька.
— Петька — вон. На печь забрался, — ответил Хвиной.
— Тю, а я и не вижу. Здорово, Петро!
— Слава богу.
— Давай поцелуемся.
— Давай.
— Ты, Петька, здоровый стал.
— Только зубы скалить больно умен, — не то серьезно, не то шутя заметила Наташка.
Петька недовольно скривил физиономию и огрызнулся:
— Молчи! Будет тебе на пряники от Ивана. Всех ухажеров по пальцам могу посчитать.
— Ну-ка, уймись. Заплелся! — ругнулся Хвиной.
Ванька сел на вербовый обрубок, поближе к печке, и улыбнулся в сторону Петьки:
— Ничего, Петро, дадим Наташке, если заслужила. Только потом. А сейчас, батя, давай закурим служивского табачку.
И он достал из кармана шаровар большой, сложенный вчетверо кисет.
— Дьяволенок! Никак не мой это? — дернула Наташка из рук мужа кисет. — Мой был зеленый и расшитый стеклярусом, а этот — черный и вышитый. Милашка подарила?..
Ванька не без удовольствия усмехнулся. Хвиной с родительской гордостью взял у Наташки кисет и начал его внимательно рассматривать. На нем вышиты были две замысловатые буквы, веточка и сидящая на ней птичка.
— Батенька, что там написано?
— Да мы с тобой, Наташка, одинаково учены. Не по-нашему тут писано. — И, продолжая самодовольно улыбаться, Хвиной заявил: — А как разукрасила! Сидела, верно, бог знает сколько ночей. Жалко, Ванька, что матери нет: порадовалась бы она… Честь ведь нам большая — сын урядник.
— Скажи хоть, как ее звать? — спросила Наташка.