Захар Прилепин - Рассказы
На столе стояло множество бутылок и банок.
Мы молчали. Человек на кухне сопел, не глядя на меня. Неожиданно он закашлялся, стол задрожал, посуда зазвенела. Человек кашлял всеми своими внутренностями, легкими, бронхами, почками, желудком, носом, кишками, каждой порой. Все внутри его грохотало и клокотало, рассыпая вокруг слизь, слюну и желчь. Кислый воздух в квартире медленно задвигался и уплотнился вокруг меня. Я понял, что если один раз в полную грудь вздохну, то во мне поселится несколько неизлечимых болезней, которые в несколько дней сделают меня глубокими инвалидом с гнойными глазами и неудержимым кровавым поносом.
Я стоял навытяжку и не дыша перед кашляющим нищим, словно перед генералом, отчитывающим меня. Кашель утихал постепенно, в довершение всего нищий сам плюнул длинной слюной на пол и вытер рукавом рот. Наконец я решился пройти.
— Я за щенками! — сказал я громко, едва не задохнувшись, потому что, открывая рот, не дышал. Слова получились деревянными. — Где щенки, ты? — спросил я на исходе дыхания: словно тронул плечом поленницу, и несколько полешек скатилось, тупо клоцая боками.
Человек поднял на меня взор и снова закашлялся. Я почти вбежал в кухню, пугаясь, что сейчас упаду в обморок и буду лежать вот тут на полу, а эти твари подумают, что я один из них, и положат меня с собой. Придет Марысенька, а я с бомжами лежу. Я пнул расставленные на моем пути голые ноги бомжа, и мне показалось, что с раны на его лодыжке вспорхнули несколько десятков мелких мошек.
— Черт! — выругался я, громко дыша, уже не в силах не дышать. Человек, которого я пнул, пошатнулся и упал попутно сгребя со стола посуду, и она посыпалась на него, и стул, на котором он сидел, тоже упал и выставил вверх две ножки. Причем расположены они были не по диагонали, а на одной стороне. «Он не мог стоять! На нем нельзя сидеть!» — подумал я и закричал: — Где щенки, гнида?!
Человек копошился на полу. Что-то подтекало к моим ботинкам. Я сорвал с окна фанеру и увидел, что окно частично разбито, поэтому его, видимо, и забили. В окне, между створками, стояла поллитровая банка с одиноким размякшим огурцом, заросшая такой белой, бородатой плесенью, что ей мог позавидовать Дед Мороз.
— Черт! Черти! — опять выругался я, беспомощно оглядывая пустую кухню, в которой помимо рогатого стула лежало несколько ломаных ящиков. Газовой плиты не было. В углу сочился кран. В раковине лежала гора полугнилых овощей. По овощам ползала всевозможная живность с усами или с крыльями.
Я перепрыгнул через лежащего на полу и влетел в комнату, едва не упав, с ходу запнувшись о сваленные на пол одежды — пальто, шубы, тряпье. Возможно, в тряпье кто-то лежал, зарывшийся. Комната тоже была пуста, лишь в углу стоял старый телевизор, причем с целым кинескопом. Окно тоже было забито фанерой.
— Хорош, ты! — крикнули мне с кухни. — Я сам, сука, боксер.
— Где щенки, сука-боксер? — передразнил я его, но на кухню не вернулся, а, превозмогая брезгливость, открыл дверь в туалет. Унитаза в туалете не было: зияла дыра в полу. В желтой, как «Фанта», ванной лежали осколки стекла и пустые бутылки.
— Какие щенки? — закричали мне с кухни, и еще высыпали несколько десятков нечленораздельных звуков, похожих то ли на жалобу, то ли на мат.
Голос, определенно, принадлежал мужчине.
— Щенков забирали? — заорал я на него, выйдя из туалета, разыскивая в коридоре, чем бы его ударить. Почему-то мне казалось, что здесь должен быть костыль, мне показалось, что я даже его видел.
— Сожрали щенков? Говори! Сожрали щенков, людоеды? — кричал я.
— Сам ты сожрал! — заорали мне в ответ.
Я поднял с пола давно обвалившуюся вешалку, кинул в лежащего на кухне и снова стал искать костыль.
— Саша! — позвал бомж кого-то. Он все еще копошился, не в силах встать.
«Бляц!» — лязгнула о стену брошенная в меня бутылка.
— Грабитель! — рыдал копошащийся на полу человек, разыскивая, чем бы бросить в меня еще. Он, определенно, порезался обо что-то — по руке обильно текла кровь. Он бросил в меня железной кружкой и еще одной бутылкой. От кружки я увернулся, бутылку смешно отбил ногой. «Все, хорош…» — подумал я и выбежал из квартиры. В подъезде я осмотрелся — нет ли на мне какой склизкой грязи. Вроде нет. Воздух хлынул на меня со всех сторон — какой прекрасный и чистый в подъездах воздух, если бы вы знали. Хвост мутной и кислой дряни, почти видимой, полз за мной из бомжатника — и я сбежал на первый этаж, чему-то улыбаясь безумной улыбкой.
В квартире на втором этаже продолжали орать.
— Они ведь тоже были детьми, — сказал мне Марысенька, — представляешь, тоже бегали с розовыми животами…
— Были… — сказал я без всякого смысла, не решив для себя твердо, были ли. Попытался вспомнить лицо сидевшего, а затем лежавшего на той кухне и не вспомнил.
Вернувшись, я влез в ванную и долго тер себя мочалкой, до тех пор, пока плечи не стали розовыми.
— Все-таки они не могли их съесть за одно утро? Так ведь? Не могли ведь? — громко спрашивала из-за двери Марысенька.
— Не могли! — отвечал я.
— Может, их другие бомжи забрали? — предположила Марыся.
— Но ведь они должны были запищать? — подумал я вслух. — А? Заскулить? Когда их в мешок кидали? Мы бы услышали.
Марысенька замолчала, видимо, раздумывая.
— Ты почему так долго? Иди скорей ко мне! — позвала она, и по ее голосу я понял, что она не пришла к определенному выводу о судьбе щенят.
— Ты ко мне иди, — ответил я, сделав ударение на «ты».
Встал в ванной и, роняя пену с рук на пол, дотянулся до защелки. Марысенька стояла прямо у двери и смотрела на меня веселыми глазами.
На час мы забыли о щенках. Я с удивлением подумал, что мы вместе уже семь месяцев и каждый раз — а это, наверное, происходило между нами уже несколько сотен раз, — итак, каждый раз получается лучше, чем в предыдущий. Хотя в предыдущий раз казалось, что лучше уже нельзя.
«Что же это такое?» — подумал я, проводя рукой по ее спине, неестественно сужавшейся в талии и переходившей в белое, с белой чайкой от трусиков, великолепие, только что оставленное мной. Чайка была покрыта розовыми пятнами, я ее залапал, передавил ей глотку, расцарапал тонкие крылья.
Рука моя овяла, хотя еще мгновение назад была твердой и цепко, больно держала за скулы лицо моей любимой — находясь за ее… спиной, я любил смотреть на нее — и поворачивал ее лицо к себе: что там, в глазах ее, как губы ее…
Мы возвращались из магазина спустя почти две недели — мы, наверное, похоронили их за эти дни, хотя и не говорили об этом вслух, — и вот они появились. Они, как ни в чем не бывало, вылетели нам навстречу и сразу исцарапали прекрасные ножки моей любимой и оставили на моих бежевых джинсах свои веселые лапы.
— Ребята! Вы живы! — завопил я, поднимая всех по очереди и глядя в дурашливые глаза щенков.
Последней я пытался подхватить на руки Гренлан, но она, по обыкновению, сразу упала на спину, и открыла живот, и обдулась то ли от страха, то ли от счастья, то ли от бесконечного уважения к нам.
— Дай им что-нибудь! — велела Марысенька.
Сырых, мороженых пельменей я не мог им дать и вскрыл йогурт, вывалив розовую массу прямо на покореженный асфальт. Они вылизали все и стали наматывать круги — обегая нас с Марысей, на каждом круге тычась носами в темные пятна от мгновенно исчезнувшего йогурта.
— Давай еще! — сказала Марыся, улыбаясь одними глазами.
Мы скормили щенкам четыре йогурта и ушли домой, счастливые, обсуждая, где щенки пропадали так долго. Так мы и не поняли, где. Щенки вновь поселились в трубе. На улице вовсю закипело, паря и подрагивая, лето, и, открыв окно утром, можно было окликать щенков, которые бегали кругами, не понимая, кто их зовет, но очень радовались падавшим с неба куриным косточкам.
Дни были важными — каждый день. Ничего не происходило, но все было очень важно. Легкость и невесомость были настолько важными и полными, что из них можно было сбить огромные тяжелые перины. За окошком ежесуточно раздавалось бодрое тявканье.
— Может быть, их убили, задавили, утопили… а они вернулись с того света? Чтобы нас не огорчать? — предположила Марысенька как-то ночью.
Ее голос, казалось, слабо звенел, как колоколец, и слова были настолько осязаемы, что, прищурившись в темноте, наверное, можно было увидеть, как они, выпорхнув на волю, легко опадают, покачиваясь в воздухе. И на следующее утро их можно было найти на книгах, или под диваном, или еще где-нибудь — на ощупь они, должно быть, похожи на крылья высохшего насекомого, которые сразу же рассыплются, едва их возьмешь.
— Ты представляешь? — спросила она. — Ожили, и все. Потому что нас просто нельзя огорчать этим летом. Потому что такого больше никогда не будет.
Я не хотел об этом говорить. И я напомнил ей, как Беляк беспрестанно пытается победить Бровкина и как Бровкин легко заваливает его, и отбегает, равнодушный к побежденному, и вновь царственно, как львенок, лежит на траве. Взирает. И еще, торопясь говорить, вспомнил о Японке, о ее хитрых лисьих глазах и непонятном характере. Марысенька молчала.