Сергей Никитин - Падучая звезда. Убиты под Москвой. Сашка. Самоходка номер 120
XII
Этими днями, овеянными йодистыми ветрами моря, кончилось его детство. Когда он вернулся домой, друг его, Володя Минский, удивленно вскинул на него свои прекрасные зелено-серые глаза, и Митя сам вдруг заметил, как перерос он Володю за это лето, как окреп и налился какой-то упругой силой, которая так и струилась в каждом его мускуле.
– Ноги-то, ноги-то! – только и сказал Володя, ощупывая его икры.
Тогда они напропалую увлекались футболом, и крепкие ноги были достоинством и гордостью каждого игрока.
Дружба с Володей была, пожалуй, первым глубоким и прочным чувством Мити после любви к маме. В душе этого мальчика была туго натянута и чисто, нежно звенела поэтическая струнка, резонирующая и в Мите волнующее чувство прекрасного. Митя жил в природе как-то слишком органично для человеческого существа, без острого щемящего наслаждения ею, а Володя был способен заметить и глубоко, с трепетным волнением пережить каждое, большое и малое, ее явление: немеркнущий свет июньской ночи, когда запад, север и восток сливаются по всему горизонту в сплошную лимонно-розовую полосу; черный омут августовского неба, пересеченного фосфорической туманностью Млечного Пути; буйство запахов над вечерним лугом; косой ход перяного поплавка в зеленую глубь реки… Под его влиянием постепенно и Митя, точно прозрев, вдруг осознал, сколькими радостями он повсеместно и повсечасно окружен, сколько чудесного может открыться вдруг в простом трепетании листа на какой-нибудь махонькой, прутиковой осинке. Даже город, который давно примелькался ему и был для него просто улицами, просто домами, стал видеться и восприниматься совсем по-иному. Они любили побродить по своему городу, особенно весной, когда вечерами под ногой жестко хрустит крупчатый снежок, а днем сверкают и звенят капели. Еще морозно, но по всему чувствуется, что март: уже небо иссиня-сине, уже почки на тополях золотятся, уже почернели за рекой проселки, а по ночам от зари до зари красным углем тлеет Марс. На базаре в это время крепко пахло морозным сеном. Тротуары ослепительно блестели мокрой наледью. Они любили остановиться на пешеходном мосту и смотреть на тяжко громыхающие товарные составы, на суету тонкоголосых маневровых паровозов, на приливы и отливы пассажиров пригородных поездов. Город, строивший тогда новые заводы, властно притягивал к себе людей из окрестных деревень и уже переставал быть тихим уездным городком с заросшими гусиной травой улицами, опоясывался кольцом рабочих поселков, оттеснял от своих окраин леса, и в мещанско-купеческое двухэтажное убожество центра вламывались кубические сооружения из камня и стекла.
Их мальчишеской мечтой было путешествие вниз по реке на плоту или в лодке; они тщательно выверяли по карте маршрут, копили на «французских» булочках деньги, составляли списки необходимых вещей, и какой упоительной музыкой звучали им тогда слова: топор, палатка, горох, котелок. Осуществлению этой мечты помешала война. Но и так им немало досталось от щедрот российских градов и весей. Пионервожатый Коля Ладушкин – щупленький, очкастый, сам похожий на подростка в своих походных сатиновых шароварчиках и тапочках, – возил их на экскурсию во Владимир, Суздаль, Ростов, Касимов, Муром, распевно читал им над Окой в Карачарове:
Из того ли-то из города из Мурома,
Из того села да Карачарова
Выезжал удаленький дородный добрый молодец.
Он стоял заутреню во Муроме,
А й к обеденке поспеть хотел он в стольный Киев-град.
Да й подъехал он ко славному ко городу к Чернигову.
У того ли города Чернигова
Нагнано-то силушки черным-черно,
А й черным-черно, как черна ворона...
Оглядываясь теперь назад, Митя видел, что детство его не прошло даром; оно дало ему ощущение России, укоренило на родине не этнографически, а морально и привязало к ней неистребимой любовью. Все, что есть Россия, будь то шагающая с песней рота красноармейцев, стихи Есенина, мелодия пастушьего рожка, стаи галок в осеннем небе, цветущая вишня или рдеющая кистями хваченных первым морозом ягод рябина, соборы Владимира, тополиный пух в небе его городка – все отзывается в нем волнением и каким-то высоким чистым чувством, которое он никак не может даже назвать. Гордость ли это? грусть? любовь? Все, пожалуй, вместе, и все это, пожалуй, молено назвать чувством родины.
XIII
Начало отрочества давало себя знать смутным душевным и телесным томлением. Приходило оно с ветреным, сырым апрелем, с витыми ручьями по косогорам, с надсадным криком грачей в старых липах. Уже по-другому Митя бывал рассеян на уроках в школе, замыкался в упрямом молчании или грубил на замечания учителей, сам того не желая и терзаясь потом запоздалым раскаянием. Особенно мучительны были приступы мизантропии, когда и мама и друзья точно ранили его каждым словом своим, каждым жестом. В такие дни он брал дядино ружье и вместо уроков шел в лес, шатаясь там по мокрому снегу, пока усталость не валила его где-нибудь на обтаявшем косогоре. Обхватив руками колени, уткнувшись в них подбородком, зло смотрел он перед собой на мокрое воронье над падалью, на грязный ноздреватый снег, на длинные лохмы серых облаков. Стараясь обмануть себя, он думал, что виною всему апрель, а сам со стыдом и нечистым томлением в каждой клеточке своего существа настойчиво возвращался мыслями к случаю на реке, когда попал в компанию выпускников, устроивших веселый пикник на лодках, с абрикосовой наливкой и закусками. Его двоюродный брат Саша, редко снисходивший к нему с высот своего старшинства, небрежно бросил:
– Садись, козявка, в лодку. Будешь нам картошку печь.
На берегу, где горячо пахло ивовым сухостоем, луговыми болотцами, мятой, играли в мяч, купались, пили теплую тягучую наливку, Митя выкатывал из костра печеную картошку и кидал ее веселящимся выпускникам, сейчас же начинавшим из-за нее шумную свалку. Потом все пошли на озеро за кувшинками, а Митю оставили сторожить лодки. Осталась и высокая черноволосая девушка с широкими бровями, точно бросавшими тень на все ее смуглое, даже как будто янтарное лицо.
– Смотри, Калерия, – смеясь, сказал брат, – не испорти нам его.
И, погрозив пальцем, скрылся в кустах. Митю точно пришибли его слова, он весь сжался, боясь взглянуть на Калерию, а она подошла к нему сбоку, села рядом, касаясь плеча большой крепкой грудью под трикотажем купальника, сгребла его за волосы на затылке и, улыбаясь одним уголком красиво изогнутых губ, бесстыдно спросила:
– Ну?
Митя был тогда уже рослым, тонким, загорелым в самом начале лета, как головешка, пареньком с очень развитыми греблей плечами, с длинными, тренированными в ходьбе ногами, на которых мускулы свивались, точно канаты, легко переплывал без отдыха в оба конца широкую в тех местах Клязьму, прыгал на водной станции с третьей вышки и вообще ощущал во всем теле четкую слаженность, послушность и легкость. Чувствуя, что он старается высвободить волосы из ее цепких пальцев, Калерия уже нетерпеливо и капризно повторила:
– Да ну же, дурашка!
Он оттолкнул ее обеими руками, вскочил, бросился в воду и саженками поплыл на другую сторону реки.
В те дни апреля Володя Минский, сам того не подозревая, внес новое смятение в его и так уж растревоженную жизнь своим неожиданным вопросом:
– Послушай, ты влюблен в кого-нибудь?
И, не дожидаясь ответа, рассказал, что сам он уже давно, с тех пор как месяца три назад они всем классом были на катке, влюблен в Ниночку Печникову – эту херувимски красивую девочку с игривым прищуром близоруких глаз.
– Нет, – быстро сказал Митя, – я ни в кого не влюблен, ни в кого.
– Чудак! – усмехнулся Володя. – Все наши мальчишки в кого-нибудь влюблены.
Митя почувствовал себя уязвленным и стал судорожно перебирать в памяти девочек своего класса. Так же как воспоминания о Калерии, его волновали и бесовский прищур той же Ниночки Печниковой, и покатые полные плечи Киры Воструховой, и вывернутые губы Нельки Манизер, которыми она однажды на уроке географии так плотоядно хватала большие черные сливы, что Митю даже замутило от тягостного влечения к ней, но все эти чувства он не хотел назвать любовью. И вдруг вспомнил тот же вечер на катке, в меру морозный, тихий вечер, гирлянды разноцветных лампочек, белую шапочку с помпоном, курчавый парок у надутых в обиде губ, укоризненный взгляд из-под заиндевевших ресниц… «Митя, почему ты всегда убегаешь вперед, я не поспеваю за тобой, дай руку…»
Ну конечно же!
– Ладно, – как будто бы сдаваясь, сказал он Володе. – Лиза Нифонтова.
Этот разговор происходил вечером на улице. Непро глядная темь, густой туман, сырость. Разбухшие огни фо нарей висели высоко над землей, не достигая ее своим светом. Митя быстро простился с другом и, оставшиа один, вдруг остановился, вконец обессиленный этим смя тением всех чувств и мыслей, поднял разгоряченное ли цо к туманному небу и громко, с мукой в голосе спро сил: