Сто первый (сборник) - Немышев Вячеслав
Командир полка обосновался вагонов через пять к концу поезда. Торопится Томанцев, а все одно за поездом не успеть: он прошел вагон назад, а поезд уж километр вперед отстучал. Еще вагон — поезд треху разменял на стыках. Вперед, только вперед — все без обману. Не сон, не кино про войну. Война… Шагает Томанцев сквозь тамбуры. Окна расхлебянены: курильщики-губошлепы, глазенки счастливо-пьяные. Воля впереди…
Всякий едет на войну по своей причине.
Кто по залету.
Или за погонами, орденами…
За смертью которые, таких ни единого человека в поезде не сыщешь. Даже прапорщик, фельдшер, вечно пьяный с рыбьими ничего не видящими глазами; даже летеха отчаянный, который на весь вагон божится-клянется, что станет искать смерти, раз «эта сучка драная» не желает знать его; даже солдат-детдомовец, у которого ни матери с отцом, ни городской прописки отродясь не было.
Томанцев должен был поехать. И поехал…
Молодежь думает, что подполковник этот у окна бывалый: пусть думают, потому как, если кому гнойники прочистить, дыры пулевые заштопать, тут Томанцеву нет равных. Томанцев на руки свои глядит. В крови его руки по-локотки, да что там… бывало, как брызнет из гнойника, весь с головою умоешься. После особенно тяжелых операций старший ординатор, дядька нечувствительный к боли, но пьющий всегда с душою, говорил так: гнойная хирургия — это вам не салон красоты, тут орать надо!
Полки собирали по округам: с каждой части пяток, десяток душ вынь, да положь на кровавый алтарь. Тут был один принцип командирский: на тебе боже, что нам негоже!
Томанцев должен был поехать, должен…
Комполка в купе один. На столе карта «полтинник», стакан с заваркой. Командир так же, как и Томанцев, смотрит в окно. Поздоровался с подполковником.
— Рохлин генерал — молодец. По Ногайским степям махнул до самого Терского хребта, под Толстым Юртом вышел, — задумчиво: — Генера-ал! А я своих ротных, представляешь, в лицо не знаю… Вот я и говорю, слаженность войск на войне, как тесто у приличной хозяйки, от замеса зависит.
В Моздоке Томанцев отстал от волгоградского полка, еще день промыкался в гостинице, пахнущей клопами. Весь вечер пил с вертолетчиками. Оказалось, что назавтра они летят в Грозный. Повезло, подумал Томанцев, и утром улетел с вертолетчиками.
На взлетной полосе Северного аэропорта валялись обломки дудаевского «ту сто тридцать четвертого»: белые крылья и фюзеляж с отломанным хвостом показывали всем вновь прибывшим, как особенную достопримечательность.
Больше достопримечательностей не было.
Недалеко от подвала, где жил Томанцев вырыли большую яму, в которую санитары сбрасывали, а потом поджигали одежду с умерших раненых и тех, кого привозили в госпиталь уже «двухсотым» грузом. Однажды вконец оборзевший и одуревший с анаши санитар швырнул в костер гранатомет «муху». Томанцев слышал первый взрыв, подумал, что мины — такое бывало и раньше. Недолет. Второй хлопок — вроде ближе, но с другой стороны. Перелет. Третий как раз в десятку будет — классическая «вилка». Томанцев третьего не стал ждать, в трусах вылетел из подвала… Солдат тупо смотрел, как рвется гранатомет в яме. Томанцев ударил его ребром ладони сзади по шее, из карманов выгреб жмень конопли. Солдат не обиделся. Удивился — скукота ж! Он сегодня полтора десятка двухсотых оприходовал? Оприходовал… Барахло их кровяное, жеванное, гнойное спалил? Спалил… Можно, значит, расслабиться. Все по-закону!
Открыли на Северном буфет. И чего там только не было: коньяк три и пять звезд, шоколад «Аленушка», сервелат, чипсы и дорогущее пиво в банках. Все с ресторанной наценкой. Только чая не было в ассортименте: все ж по расположениям варят кипяток, и заварки сыплют на глазок. Чай не коньяк, его жженым сахаром не разбодяжишь. Томанцев раз зашел, облизнулся: за столиком три офицера, по-виду командированные со штаба округа, со славного города Ростова, пьют коньяк.
«Пять звезд, — заметил Томанцев, сглотнул слюну. — Ростовские домой уедут с орденами… потому что хлебные места знают».
На следующий день какой-то майор с горной комендатуры, заезжий случайной оказией, расстроился, что пиво очень дорогое, попросил со скидкой продать. Буфетчица отказалась. Тогда майор автомат вскинул и расстрелял буфетчицу, посетителей двоих зацепил, но не до смерти. Дело замяли. Чего на войне не случается.
На войне Томанцев проникся к чешскому писателю Ярославу Гашеку.
Вездесущие, скучающие от жары и фронтовой обыденности санитары раскопали где-то в подвалах, чердаках барахло, оставшееся от Советской власти: красные флаги с серпастыми гербами, плакаты с портретами членов политбюро и книги. Пыльные главбухи В.И.Ленина. Большую Советскую Энциклопедию, два залитых машинным маслом тома. И «Бравого солдата Швейка». «Швейка» Томанцев забрал, остальное приказал сжечь в яме. Читал по вечерам, засыпал с книгою в руках. Когда привозили очередного завшивленного «срочника» с каких-нибудь забытых богом блокпостов, Томанцев наблюдал, как с того сдирали форменку, прикипевшие к ногам брючины. Как вопил солдат от боли. И чесался… Тогда декламировал Томанцев из Гашека:
— «Весь фронт во вшах. И с яростью скребутся то нижний чин, то ротный командир…»
Голый, как первогодок в батальонной бане, солдат жмет руками причинное место, озирается по сторонам, его на мытье чуть не силком волокут.
— Когда мылся последний раз? — в след спрашивает Томанцев.
— Месяц…
Месяц не раздевался солдат — только до колен штаны спускал, когда присаживался по большой нужде: ниже колен сгнили ноги — в язвах кровоточащих и подсохших бляшках.
Но, все равно, другой стал боец. «Упакованный барбос». Так резюмировал свои наблюдения Томанцев.
Еще в феврале пообстрелялся солдат, по раненым было заметно: злость появилась в глазах. Не то, что тот первый борт с «двенадцатью тоннами рваного мяса»…
К маю совсем вжился солдат в войну.
Без фельдшеришки, хоть самого захудалого, носилок и жгутов ни один ротный теперь в бой не ходил и солдат не вел за собой. Солдаты оборзели, жить научились на войне: жгутом приклад обмотан, ампулы промедола по карманам, пакеты перевязочные, косынки на головах не для форсу — имобилизационные то косынки. Ранят: руку перетянуть жгутом, перевязку сделать. И на косынку. Готов раненый к эвакуации.
В Червленой стоял банно-прачечный комплекс на дровах, все думали, остался еще с мировой войны. Томанцев первым делом пошел искать зампотыла. Нашел того в сытном виде и прекрасном расположении духа, от зампотыла нестерпимо разило паленым коньяком. Зампотыл на грозные высказывания Томанцева, что помывка личного состава вопрос не просто стратегический, что, игнорируя тему помывки, недолго и под трибунал, предложил Томанцеву ящик просроченной тушенки. «Просроченную, еп… нынче все едят, такую тыл армии закупил», — обнадежил зампотыл. У Томанцева автомат на заднице висел, он его дернул, шарит рукой по затворной раме, предохранителем щелкает. Зампотыл смылся живо, клялся, что обиду не забудет — у него связи в военной прокуратуре.
Старшим на комплексе был сумасшедший прапор по прозвищу Одинокий Волк. Как на самом деле звали прапора, никто не знал, потому что прапора того в приличествующем трезвом виде, когда портрет в натуре можно сличить с фотокарточкой из личного дела, давно не видели ни завшивевшие солдаты, ни боевые офицеры, ни даже хромовые генералы.
Когда Томанцев собирался в станицу Червленую, ему сказали бывалые: возьми «муху».
Гранатомет «муха» предназначался Одинокому Волку. Банно-прачечный комплекс стоял на краю минного поля, а в поле торчал столб. Сумасшедший прапор загадал — если попадет он из гранатомета в столб, то вернется он домой в шоколаде и орденах.
Томанцев торжественно передал «муху» прапору.
За Томанцевым ждут еще человек пять, все с гранатометами.
Прапор стрелял. Но не попадал. Был сильно расстроен и путался в цифрах, когда выдавал казенное. Ближе к осени дела на Кавказе пошли к миру: прапор попал из «мухи» в столб, после этого исчез бесследно вместе с банно-прачечным комплексом.