Григорий Василенко - Крик безмолвия (записки генерала)
Гришанову вернулся этот разговор и он словно очнулся от того, как долго она обволакивала его паутиной лести
и безбожно лгала, прикрываясь высокими словами из стихов. И здесь он увидел оскорбление его увлечения поэзией. Какой же надо обладать жестокостью, чтобы в трудные для него дни убивать его с таким равнодушием. Это тем более невозможно было ему понять, зная всю ее тяжкую жизнь.
Омерзительно хлюпкая жижа!
Я в нее с головою нырял,
Может быть, я из разума выжил
И себя самого потерял?
Он про себя произнес эти слова и ужаснулся, что еще вчера он называл ее ангельским именем.
Человек не властен над своими чувствами. И Гришанов, глубоко уязвленный, тяжело переживал потрясение из‑за любви к Ольге. Отказаться от нее он не мог.
Мрачный и расстроенный он долго вглядывался в ее фотографию и ему казалось, что он угадывает на ее лице истинное настроение, что она не такая.
Ему бы быть поэтом–лириком, а не инженером. Вспомнив чей‑то совет — в сердцах считать до ста, а потом говорить, он отложил карточку, так ничего и не решив.
Ночью клубившиеся в голове разные мысли и слова Ольги: «Мы ради других поступились своим счастьем», не давали ему долго заснуть. В ночном бдении он пришел к тому, что у него нет никаких прав так поступать с ней.
Утром, как только проснулся, снова его охватили пере- петии злосчастного дня, но они уже не казались ему такими чудовищными, изводившими его. Таким он был в этом прозаическом мире.
Гришанов собирался на работу с надеждой отвлечься от всех этих переживаний. День так и складывался. В приемной толпились люди с множеством вопросов — от выполнения планов и уборки урожая в подсобном хозяйстве, до дежурства дружинников в поселке и поддержки коллективом одностороннего моратория на прекращение испытания ядерного оружия. Личных проблем перед ним никто не ставил, хотя они были у каждого и подчас далеко не простые, как у него. О них помалкивали, не принято было выходить с ними в свет, так как жизнь делилась на две части — общественную и личную: на трибуне одно, дома — другое. Приоритет отдавался первой, а вторая была в загоне, что предопределялось формулой — «общественные интересы ставить выше личных».
К концу дня уставший Гришанов вышел из‑за стола,
заходил по длинному, как вагон, кабинету, ожидая звонка Ольги, но она ему так и не позвонила.
* * *В тот день я задержался на работе допоздна.
Кто‑то постучал в дверь и вслед за этим вошел взволнованный Гришанов.
— Что‑нибудь случилось, Геннадий Иванович? — здороваясь, спросил я его.
— Заехал на огонек. В крайкоме ни души.
— Скоро уже петухи запоют, — показал я ему на часы.
— А если не терпит отлагательства…
— Производство или личные дела?
— По личным помню Тютчева заветы: молчи, скрывайся и таи и чувства и мечты свои, а производственные зачем же таить и откладывать. Завтра с утра соберутся и скинут ни за что, ни про что. Вот посмотрите, — протянул он мне метровый плакат, напечатанный красными буквами, обнаруженный им на двери своего кабинета.
«Товарищи рабочие!
Сегодня вся страна ведет перестройку! Экономика набирает ускорение. Но ваши руководители т. т. Елизаров А. В., Пелипенко Ю. Е., Седаков В. И., Гордиенко А. В., Гришанов Г. И. не сумели организовать вас на выполнение плана по производству товарной продукции, производительности труда по нормативно чистой продукции (99,2%).
Почему же вы не идете в ногу со всей страной? Почему тянете назад? Какое же это участие в перестройке?
Нам очень хотелось бы верить, что вы найдете в себе силы встряхнуться…
Крайком, Крайисполком,
Крайсовпроф, Крайком ВЛКСМ».
— Кто мог придумать такое, Алексей Иванович? — спросил Гришанов, как только я закончил читать. — Крайком овцы?..
Для меня это было полной неожиданностью. Я пожал плечами.
С некоторых пор бушевали страсти на заводах, директоров снимали, выгоняли и тут же выбирали новых, далеко не всегда лучших. Текст плаката подбивал ретивых перестройщиков к расправе над руководителями предприятий.
— Я больше того переживаю за план, кто корпел над этим плакатом. Уверяю!.. Цицерон еще до нашей эры
говорил, что бумага все терпит. Это продукт ускорения болезни, — постучал Гришанов по разостланному на столе
плакату.
— Какой болезни?
— Чиновничьей.
Я понял Геннадия Ивановича, но чтобы как‑то отвлечь его от беспокойных раздумий, спросил — не откопал ли он эту болезнь в медицинских канонах Авиценны.
— Да вы больше меня знаете, что эпидемия началась, когда настежь открыли двери в партию. И хлынули в нее разного рода приспособленцы и заполнили кабинеты. Они и стали носителями чумного вируса. Появился партийный чиновник–профессионал. А это, — указал он на плакат, — образец его новейшей технологии. Если бы этим дело кончилось… Болезнь загнана вглубь: чиновник с пренебрежением смотрит на труженика, прозвав его работягой, а работяга, себе на уме, — сквозь пальцы на его «ценные» указания. Больше того, он все меньше стал заинтересован в организации, где сидят партийные начальники, хотя она должна быть его кровной организацией. Меня лично эта ситуация давно настораживает. Думаю, появилась опасность, — не помню кто о ней предупреждал, — опасность того, что власть будет отделена от народа и под именем социализма рабочий класс создаст правящую бюрократию, которая отделится от этого класса. Не менее опасен и бум негативщины, как снежный ком, скатывающейся с горы, подминающей под себя много доброго, разумного.
Геннадий Иванович остался у меня ночевать и «дискуссию» мы с ним продолжили. Плакат я оставил у себя для разговора с секретарем крайкома, сочинившим его.
43
Уже с Полозковым все по тому же маршруту, проложенному его предшественниками, мы отправились в Сочи встречать Б. Ельцина.
Радио и телевидение, газеты и журналы подхватили его новое назначение на высокий пост в Москве. Фамилия людям ни о чем не говорила, но судя по тому, с какой надеждой она произносилась и с каким новаторским усердием он принялся за работу в столице, можно было полагать, что он энергичный партийный руководитель, подающий надежду. Вопросов в Москве больших и мелких накопи
лось много, немало было и сложных проблем, требовавших неотложных решений.
Громадный город, почти с десятком миллионов жителей, а с приезжающими и отъезжающими и того больше, целое европейское государство, заметно терял свой столичный вид, как‑то на глазах превращался в обыкновенный провинциальный запущенный городок, только суетливый, куда‑то бегущий толпами между высотными домами. От колыхающегося людского моря на привокзальных площадях рябило в глазах, к прилавкам не протолкнуться, в магазинах давка, а в домах теснота, как в пчелиных ульях.
Люди острили, пересказывали в очередях анекдоты о том, что в некоторых магазинах даже мертвые, зажатые у прилавков, могут еще несколько часов ходить. Нашествие иногородних из Тулы, Твери, Рязани, Владимира и других городов дополняло несусветную толкотню, особенно при посадках в пригородные электрички, развозивших вечерами тех, кто приезжал в Москву за продуктами. Все они были обвешаны тяжелыми, увесистыми сумками и пробиться в поезд можно было только незаурядной силой. Каждый вагон брался штурмом. Из тех городов продовольствие изымалось в Москву и тут же вывозилось обратно.
Новый руководитель начал заниматься городом с транспорта, обвинив своего предшественника в том, что тот запустил коммунальное хозяйство, так как видел столичные улицы из служебного автомобиля, не знал жизни миллионов людей, пользующихся ежедневно троллейбусом, скрипучим трамваем, автобусом. Они были не только переполнены, но и ходили вне графика движения, а многие вообще не появлялись на линиях из‑за неисправности, стояли в автопарках. Сказано — сделано. Газеты и радио преподнесли как сенсацию, что Ельцин ездит городским транспортом, отказался от положенной ему автомашины, ходит в стоптанных туфлях, которые недавно отдавал в починку.
Ничего сенсационного в этом не было, если вспомнить премьер–министра У. Пальме, предпочитавшего пешком ходить на работу и в кино, которое посещают все простые смертные. Шведы не делали из этого представления на телевидении, не устраивали многочасовых пресс–конференций и выступления его перед партактивом социал–демократов.
Шло время, транспорт в столице работал с перебоями, москвичи, надеявшиеся на скорые перемены, разочарован
но роптали. К тому же заметно ухудшилось снабжение города продовольствием. Было над чем задуматься. Не лучше ли было в застойный период. Ответы на многочисленные вопросы партактива хотя и были новшеством в политической жизни, однако ничего не вносили в решение практических проблем, не увеличивали в магазинах продовольствия. Полки, прилавки заметно становились беднее, а потом и совсем опустели.