Балис Сруога - Лес богов
Тлеют, дымятся покойнички. Запах жженой резины распространяется по всему лагерю. Эсэсовцы, вооруженные вилами, прыгают вокруг ямы, как черти с ведьмами в Вальпургиеву ночь.
Однако и с сожжением трупов начались неприятности. Как только наступала ночь, над лагерем появлялись самолеты неизвестной национальности. Покойников они, правда, не бомбили, но их гудение было все же не очень приятно. Кто их знает — бросят они бомбу или просто так пугают. А что если они, бестии, возьмут и все сфотографируют? Горящие трупы не сразу погасишь, да и смолы жалко. Бежать сломя голову тоже как-то неудобно. Из-за крамольных самолетов пришлось ночные работы прекратить. Сожжение трупов производили только днем, а ведь зимние дни коротки… Инфляция трупов приняла угрожающие размеры.
Правда, не всегда в лагере был такой богатый урожай трупов. В августе, сентябре, октябре 1944 года в Штутгофе насчитывалось до 50–60 тысяч заключенных, а умирало ежедневно совсем мало — от трех до пятнадцати человек. Попадались дни, когда никто не умирал. Нет свежих трупов, хоть плачь. Власти, конечно, не могли долго мириться с таким убожеством. Неужели вложенный в крематорий капитал так и будет лежать без движения? Нет, тысячу раз нет!
Власти нашли гениальный выход из положения — наладили искусственное производство трупов. Набирали целый грузовик стариков, доходяг и разной другой рухляди — трах-тарарах — и трупы готовы. Материалом для искусственного производства трупов в основном были евреи, число которых к тому времени сильно возросло в лагере.
Не всегда евреев расстреливали — пули все же ценились дороже, чем трупы. Чаще всего власти пускали в ход газы, причем в той самой крохотной собачьей конуре, из-за которой эсэсовцы должны были лазить на крышу.
Усаживая обреченных в грузовик, им не, говорили, куда везут. Больше того их даже утешали, уверяли что отправляют на работу, что там, на новом месте, их ждет лучшее питание. Тем не менее пассажиры часто догадывались, в какую сторону мчат их колеса судьбы, не садились в машину, не шли в газовую камеру. Эсэсовцы изрядно уставали, пока наводили порядок.
Особенно много хлопот доставляли эсэсовским молодчикам старые еврейки. Их и в машину посади — сами влезть не могут! — и из машины высади. Старухи и в грузовике продолжали шуметь. Их вопли были слышны во всех конца лагеря. «Ну не ведьмы ли они?» — возмущались оскорбленные эсэсовцы.
— Мы тоже люди! — Wir sind auch Menschen! — кричали женщины.
Но эсэсовцы, видимо, были другого мнения. Мольбы евреек не очень действовали на них.
Кричали не только в машинах. Кричали дочери, сестры, матери, оставшиеся за колючей проволокой. Кричали все, кто — громко, кто — потише. Эсэсовские нервы видали виды, но и они порой не выдерживали. Молодчики убегали от еврейского блока. Заключенным, разумеется, некуда было бежать. Заключенные покорно слушали, слушали и молчали. Что они переживали — это их личное дело. А посторонним в личные дела вмешиваться не стоит.
Чтобы еврейки больше не портили эсэсовцам нервы, власти придумали такое средство: обреченных на смерть погнали к поезду. Пусть все заключенные думают что женщины действительно уезжают на работу. Около поезда евреек ждал крупный чин, одетый в форму железнодорожника.
— Милые дамы, начинается посадка! Прошу занимать места, — вежливо объявлял он.
Евреек загнали в вагон. Заперли двери. Когда поезд набрал скорость пустили удушливый газ.
Свою хитрость эсэсовцы использовали только раз. Из их затеи ничего не вышло. Задыхавшиеся еврейки и в поезде подняли шум, ломились в двери, стучали в окна — только повергли в ужас мирных граждан, живших у дороги.
Трупы, произведенные таким ускоренным способом, в официальных бумагах не расценивались как мертвецы. Обычно умершие обозначались буквой Т — Tot мертвый — и вычеркивались из списка живых. Самоубийцы-добровольцы относились к разряду ФТ — Freitot — смерть по собственному желанию; прочие вышедшие в тираж узники отмечались буквами Ех — Execution — то есть наказание, приведенное в исполнение по приговору гестаповского суда. Трупы, полученные искусственным путем, обозначались инициалами СБ — не истолкуйте их, ради бога, как Сруога Балис, — на самом деле они обозначали Sonder Behandlung, то есть — особая обработка.
Разве поймет человек не разбирающийся в рецептах политической кухни гестапо, что значит сие деликатное название?
Некоторые сентиментальные женщины выражали желание иметь хоть пепел своего единственного сына, дорогого брата или горячо любимого мужа, погибших в лагере.
Их просьбы всегда удовлетворяли. Женщины платили деньги за пепел, за урну, за упаковку, за пересылку, — примерно двести марок. Получив соответствующую мзду, лагерное начальство брало из общей кучи два-четыре килограмма пепла и отправляло жалостливым мамашам или женам. За всю историю Штутгофа не было ни одного случая, чтобы послали прах того самого человека. Да и практически это нельзя было осуществить. Во-первых, трупы сжигали не по одному: пепел всех смешивался в печи. Во-вторых, когда приходил заказ прах дорогого покойника был давным-давно развеян. Попробуй отыщи его и собери. А обижать женщину не хочется. Да и не все ли ей равно, какой пепел?
Пепел требовали довольно часто. Получить за несколько килограммов двести марок было в самом деле неплохо. Главное, чтобы покойники не переводились!
«НА ЗЕМЛЕ ВЕСЬ РОД ЛЮДСКОЙ ЧТИТ ОДИН КУМИР СВЯЩЕННЫЙ…»
До весны 1944 года в лагере почти не было евреев. Быть-то они были, но уже успели исчезнуть. Исчезли — и следа не осталось… Уцелели только четыре хороших мастера. Держались они замкнуто и скромно, растворившись в общей массе рабочих команд. Начальство, казалось совсем забыло о них.
Но с весны 1944 года начался массовый наплыв евреев в Штутгоф. В первую очередь привезли литовских евреев из шяуляйского и каунасского гетто: мужчин и женщин, стариков и детей.
Перед отправкой в лагерь немцы приказали им взять все, что у них было ценного — деньги, золото, бриллианты, лучшую одежду, белье и т. п. Все, мол, в Германии пригодится. Ехали евреи, питая светлые надежды, таща свое добро в чемоданах, мешках и узлах, кряхтя и охая под тяжестью ноши.
С приездом евреев в лагере вспыхнула настоящая золотая лихорадка, совсем такая, какую описывает в своих романах Джек Лондон.
Как и всех новичков, евреев прежде всего отправили в баню. Их было несколько тысяч, а баня вмещала только горсточку. Каким бы темпом ни прогоняли узников через двери, марш сквозь чистилище должен был продлится несколько суток. Когда первая партия евреев вышла из бани, оставшиеся разинули рты: не узнаешь ни папы, ни мамы. Евреи, как и другие новоселы лагеря, были острижены, выбриты, одеты в каторжные робы. Все их добро, с таким трудом доставленное в лагерь исчезло без следа, словно его и не было. Евреев обобрали дочиста, не сделав никому исключения. Тут-то и началась катавасия.
У евреев входивших в баню, забирали имущество. Шапки складывали в одну кучу, пальто в другую, костюмы в третью, белье в четвертую, сапоги в пятую. Кольца, золотые перья, часы, деньги, мыло — сбрасывали отдельно.
Возвращаясь однажды из больницы на работу после перевязки раздувшейся щеки я неожиданно столкнулся возле бани с ротенфюрером Клаваном, доморощенным философом СС. Клаван стоял в окружении евреев и разрезал хлебы. Еврейские. Привозные. Он вытаскивал оттуда запеченные банкноты.
Увидев меня, Клаван оживился.
— Смотри, профессор, — сказал он хвастливо. — Смотри, за какие деньги евреи продали вашу Литву!
— Действительно интересно, за какие? — согласился я. — У вас в руках, господин ротенфюрер немецкие банкноты.
— Да, немецкие.
— Настоящие? Не фальшивые?
— Настоящие, — ответил Клаван, посмотрев на банкноты против солнца. Кажется, все хорошие, ни одного фальшивого нет.
— Раз так, верни евреям их вещи.
— Это еще почему? — возмутился Клаван.
— Да потому, — объяснил я. — Если они продали Литву за настоящие немецкие деньги, то, должно быть, ее купили немцы. Другие платили бы своей валютой. Значит, Литва теперь принадлежит немцам. И вам, господин ротенфюрер не надо будет идти на фронт.
— Ах, вот, что, — промычал Клаван. Он был явно недоволен тем, что я не оценил его остроумия и повернулся ко мне спиной.
С одеждой дело обстояло хуже, чем с хлебом. Не резать же ее? Жалко все же. Взять, например, шелковые одеяла. Приходилось прощупывать каждый шов. Иногда и швы приходилось пороть. Обувь тоже нужно было распарывать. В подошвах, каблуках нет-нет да что нибудь находили. Иногда, бывало, украдет арестант кусок еврейского мыла. Стоит, умывается, сияет от удовольствия, плещется, аж брызги летят. Вдруг смотрит — в мыле что-то блестит. Скреб-поскреб, а там золото. Выцарапывает его — батюшки! В мыле золотые часики. Встряхнет, приложит к уху. Ох, господь милосердный, идут. Хоть бери да разрезай все куски мыла.