Стефан Гейм - «Крестоносцы» войны
Когда Иетс, расставшись с городом, переехал в колледж, он испытал чувство глубокого удовлетворения. И чувство это возникало с необычайной остротой всякий раз, как он возвращался из города, куда наезжал все реже и реже. За то, чтобы добиться такой жизни и сохранить ее, стоило заплатить любую цену. Его женитьба тоже была в какой-то степени связана с мечтами о спокойном существовании (молодому, красивому преподавателю лучше быть женатым), и он выбрал Рут — самую миловидную и развитую, хотя отнюдь не самую богатую из своих студенток.
Но мирная обстановка колледжа была лишь позолотой, в чем Иетс убедился после того, как наконец был зачислен на кафедру Арчера Лайтелла. В клубе, где преподаватели собирались за чашкой чая, воздух всегда был насыщен электричеством. Старые работники кафедры ревниво оберегали свои исконные права от посягательств новичков. Споры о том, кому читать немецкую литературу на первом или втором курсе, вызывали вспышки давно затаенной ненависти. К концу учебного года люди, известные своей вежливостью, становились ядовитыми, как кобры. Приходилось все время быть начеку, думать о каждом слове, со всеми поддерживать хорошие отношения. А глава кафедры Арчер Лайтелл, роняя едва заметные намеки, по каплям подливал масла в огонь, — всемогущий, неприступный, полновластный хозяин над их судьбами.
Иетс попробовал провести параллель между колледжем и армией. Девитт, конечно, не Лайтелл, но наделен такою же властью. И окажись Уиллоуби или Люмис подчиненными Лайтелла, атмосфера на кафедре не изменилась бы ни к лучшему, ни к худшему. Иетс улыбнулся: разумеется, разница есть. В армии начальник волен в твоей жизни и смерти; Арчер Лайтелл волен оставить или не оставить за тобой несчастных три тысячи долларов в год. Но разве от этих трех тысяч долларов не зависят жизнь и смерть, и тихая пристань под сенью каштанов, кленов и вязов?
Иетс всегда гордился своим умением трезво оценивать обстановку. Если ему действительно хотелось чего-нибудь, он умел и приспособиться. Не пробыв в колледже и недели, он разобрался в своем окружении и решил, что если он хочет здесь удержаться, ему следует стать хорошей посредственностью, не соваться в чужие дела, не кипятиться, выжидать. И когда-нибудь он, возможно, займет пост Арчера Лайтелла, предварительно написав краткий, исполненный достоинства некролог с перечислением заслуг покойного заведующего кафедрой.
Вот это и бесило Рут, потому она и пыталась повлиять на мужа. Он не хуже ее знал, что мир устроен далеко не идеально; зачем же пилить человека?
— Я не буду открыто выступать за Испанию и вообще за твои идеи, — сказал он ей. — Выступит еще один преподаватель колледжа или нет, — не все ли равно?
— Ты боишься, — отвечала она, — просто боишься, что это не понравится Лайтеллу.
— Я знаю, что это ему не понравится, и ректору тоже, и я не намерен рисковать работой.
— Три тысячи долларов! — съязвила она.
— Да, три тысячи долларов! Этот домик, и еда в холодильнике, и хотя бы часть того, что нам нужно.
— Мне ничего не нужно, если это покупается такой ценой.
— Глупости, Рут!
— И, наверно, ты все равно все потеряешь, — сказала она. И купила ему трех обезьянок.
Выходило, что Рут была права, если и не во всем. Пришла война, и как далеко, словно в другом мире, остался колледж, вязы, каштаны и клены, и маленькие, такие незначительные заботы. Но кое в чем Рут ошибалась: нельзя сравнить Америку мирного времени с войной, Европой, вторжением. Здесь нужно действовать так, как подсказывает совесть, — нужно, потому что речь идет о человеческих жизнях. А колледжу не будет конца. Там жизнь — постепенный подъем, все прекрасно организовано раз и навсегда, и традиции, и будущее; там не обойтись без уловок и компромиссов. Нельзя же в самом деле считать, будто Толачьян погиб потому, что Арчер Лайтелл волен снять Иетса с должности. И Торп не потому ведь сошел с ума, что много лет назад Иетс стремился читать немецкую литературу на втором курсе!
Они сидели за столиком перед кафе «Гордон», на бульваре Монпарнас. Соломенный стул скрипел от каждого движения Иетса, но встать и взять другой стул было лень.
Тереза опустила руку на колени; он стал тихонько гладить ее по руке.
— Так вы ничего и не смогли для него сделать, — сказала она, — бедняжка…
Иетс не был уверен, относится ли «бедняжка» к Торпу, о котором он только что ей рассказал, или к нему самому. Вероятно, к Торпу; но все равно, — значит, в ней проснулась жалость, в такие минуты женщина всегда готова помочь, а в чем может выразиться помощь женщины?…
Она не отнимала руки. Этот человек смиренно приносил ей в дар свою нежность. Глупый, ненужный подарок, букет цветов, который скоро завянет. Ничего из этого не выйдет, но сейчас их отношения прекрасны.
На глазах у них жил своей торопливой жизнью бульвар. Смеясь, проходили военные всевозможных армий в пилотках и фуражках всевозможных цветов; смеясь, пробегали на высоких каблучках женщины с неимоверно высокими прическами. Жизнь торопливо проносилась мимо них и в то же время словно стояла на месте. Бывают минуты, которые не кончаются, потому что нам не хочется, чтобы они кончались.
— Je t'aime[7], — сказал он.
Только эти французские слова могли точно выразить его чувство.
Он взглянул ей в лицо. В сумерках, спускавшихся над бульваром, очертания его были особенно мягки: милое лицо, не красивое, но милое и трогательное. Ни за что в жизни он не мог бы ее обидеть.
— Je t'aime, — повторил он.
Она покачала головой, но не ответила.
— Я уезжаю, — сказал он.
— Да? — Она отняла руку. — Скоро?
Они получили приказ утром: одна группа отдела, в состав которой входил и Иетс, направлялась в Верден. В Вердене они будут ближе к фронту. Иетса это вполне устраивало, особенно после поражения, которое нанес ему Уиллоуби. Фронт с его кровью и грязью все же казался ему чище тыла. Там люди ведут себя лучше, не потому, что становятся другими, а потому, что туда не достает тлетворное влияние Парижа и «торжества победителей».
— Скоро ли я уезжаю? Может быть, завтра, может быть, днем позже.
— Куда?
Он солгал, скорее по привычке, чем из недоверия к ней:
— Не знаю. Нам не говорят.
— Я вас больше не увижу? — спросила она тихо и раздельно.
— Нет, Тереза.
Она, казалось, ждала. Он не знал, что еще сказать. Он, конечно, знал, что хотел бы сказать: «Такова жизнь, сегодня — последняя возможность, и дураки мы будем, если упустим ее».
— Это было, как сон, — сказала Тереза.
Ну, конечно. Чего же от нее ждать. Она очень молода, моложе своих лет. А не заговори она про какой-то сон, ведь он, вероятно, выложил бы ей свои соображения.
— Или как стихи, — сказала она. — Наше знакомство, встречи, прогулки…
Стихи. В Париже, летней ночью, на бульваре Монпарнас. Ну и романтика! И он поддался ей. Нет, не то чтобы поддался, просто он не мог заставить себя говорить с этой девушкой начистоту.
— Стихи-то не оконченные? — улыбнулся он.
Она серьезно кивнула головой.
— Но красивые. Вы были очень добры ко мне.
Он потягивал жиденький, переслащенный лимонад. Такой же вкус, как у их «романа». Никому и никогда он не сможет об этом рассказать. Его подняли бы на смех.
Она думала о том, что он опять уезжает на фронт. В него будут стрелять. Она сама была на баррикаде, была на площади Согласия, она знала, что такое свист пули и что такое страх. Но ее страх потонул в радостном подъеме дня победы, в сознании высокой цели их борьбы и в ужасе того, что произошло с ней позднее, в отеле «Скриб». Так, вероятно, бывает в бою: чувство долга заставляет позабыть о страхе.
Но страх за этого человека останется с нею; ничто не облегчит его тяжести. Если б можно было стать совсем маленькой, забраться к нему в карман и быть с ним, тогда ей не было бы страшно. И еще была жалость. Он уедет на фронт, и ему будет очень одиноко, потому что такой уж он человек. Ее мало трогало, какие воспоминания он унес из далекого прошлого; они уже бессильны развеять его одиночество. Вот если бы он знал последнюю строчку стихотворения, завершающую рифму, после которой все становится понятным и законченным, и на сердце легко…
А почему бы и нет? Ведь это так просто?
Ее жестоко обидели, и обида не прошла до сих пор. Но в этом человеке много нежности, он не разбередит чуть затянувшуюся рану.
Она сказала:
— Комната у меня некрасивая. У меня совсем нет денег. Но если вы хотите зайти…
Ее откровенность внушила ему глубокое уважение. Он не сразу нашел нужный ответ. Нельзя было сказать «Ясно, милашка, пошли!» или «Я люблю тебя». Нужно было равняться по той высоте, на которую Тереза подняла их отношения.
Он сказал:
— Спасибо.
Они пошли по бульвару, невольно шагая в ногу. Иетс ощущал ее близость так остро, что подумал: «Никогда еще никто не был мне так близок. Он ощущал в ней уверенность и радость, и ему самому становилось радостно и легко.