Василий Еловских - Вьюжной ночью
Я вам тут все насчет другого баю. И про времечко-то, которо — попозже было. А послушайте ишшо о Лиляеве. Над девками-то че он удумал делать — срамота. Измывался как. Невест сразу из-под венца к нему силком утаскивали. На всю ночь. А утром домой отпушшали — иди, боле не нужна.
— А мужик ее че? — несмело спрашивал Санька.
— Изобьет, конечно. А она-то при чем? Че она могла сделать? Она и мужа-то страсть как боялася. Мужей-то не сами девки выбирали. Я взамуж вышла куды позже, чем Лиляев скотинничал, я про его слыхала тока, но и в мою пору так было. Я тоже раза три тока свово мужика до свадьбы видала. Когда сватать пришли, от стыда голову поднять не могла. Казался он мне пошто-то старым и страшным. Уж и поревела я втихую, чтобы тятя не услышал! И все молила бога: «Господи, хоть бы мужик-то не бил меня, хоть бы он не издевался надо мной». А то, что он старый да не баской, — об этом я уж и не думала. С этим я уж смирилася.
Ну, я вам опять не про то… Отлилися людские слезы на Лиляеве-то потом. Убили его.
— Во, правильно! — сказал Санька.
— Правильно! — сказал и Колька.
— А получилось там вот как. На ту пору пришел в завод человек один, по прозвищу Заплотин, он где-то что-то натворил, наверное. И бежал от властей к чалдонам. Мимо нас как раз. Порассказали ему наши заводские о Лиляеве все как есть. И решил Заплотин разделаться с барином. Лихой был человек. Ну к Заплотину кое-кто из наших мужичков примкнул. Был бы заводила!
На площади возле Лиляева дома они костер разожгли. Лиляев-то сразу кумекнул, в чем дело, и под кровать забрался. Да и как не кумекнуть: кто бы это окроме бунтовщиков вздумал костер под носом у барина разжигать. Стражники, какие возле дома вертелись, неизвестно куда убегли.
Лиляев-то, видно, думал захорониться под кровать. Да где там! Выволокли они его из-под кровати-то, задавили да прямо со второго этажа и сбросили головой книзу.
— Во, правильно! — восклицает Санька и от удовольствия притопывает голыми пятками по полену.
— Потом приволокли они с завода чугунину. Привязали Лиляева к чугунине той да на средине пруда и бултыхнули. Правда, были и другие разговоры. Что не в пруду, а в болотине утопили. Кто прав — не знаю. Через день ли, через два ли стражники из города понаехали. Искали-поискали тело мертвое, все без толку.
А Заплотин сразу же ушел с завода и на логу возле Чусовой тайно скрывался. Люди ему хлеб-соль приносили. Лог-то и сейчас Заплотиным называют. Заплотин лог. Слыхали, поди? Ну, а потом Заплотин-то как в воду канул. Скорей всего, в Сибирь подался.
Бабка замолкает и непонятно: или она думает о чем-то, или задремала. Но вот она зашевелилась.
— А про главно-то и совсем забыла сказать, робятушки. Как кончили они Лиляева-то, и вовсе дивно стало: тишей и тишей на пруду-то. И воя не слыхать, и ужастей не видать. И вот теперь посудите сами, поразмыслите: шайтан ли то был? Не стал Лиляев нечистые дела делать, и утихло. Ить от злого-то к доброму. А как оно, доброе-то, делается, — нам, грешным, не всегда знать.
Бабка начинает бормотать что-то непонятное про себя.
Многое из того, о чем она рассказывала, Санька и Колька слыхали не раз. Только никто не говорил, что Лиляева утопили в пруду.
— Спать хочу, — хнычет Санька.
— Идите, идите, робятушки. — Посмотрев на темные квадратики окон, бабка крестится. — Ишь, как воет, и я куды хорошо слышу. О, господи!
НА ДЕДОВЫХ САНЯХ
Эта история будет помниться им до седых волос. Что же тогда произошло?
Было холодно, градусов этак под сорок. Санька с Колькой торопко шагали по темной улице, подняв воротники тужурок (они учились во вторую смену). Окошки везде закрыты ставнями. Темно. Глухо.
На макушке горы, под скалой, притулилась избенка деда Андрея по прозвищу Тиба. Как и когда появилось это прозвище, никто не знает, даже сам Андрей. Тибой звали его отца, его деда, его братанов, все они давно уже померли, а Андрей живет да живет. И зовут его просто дед Андрей, лишь старики иногда добавляют — Тиба.
В старину почти все боктанцы имели прозвища, или клички, часто какие-то странные, непонятные, порою похабные или унижающие человека: Яшка Хромой, Верка Пучеглазова. Этот диковатый обычай в какой-то степени сохранялся и после революции. Иногда клички связывали с именами матерей и бабушек: «Куда это Федька Лизин поперся?» Клички так прилипали к человеку, к семьям, что настоящие фамилии даже забывались. В прошлую субботу Саньку догнала в заулке рассыльная из заводоуправления:
— Где здесь Овсянниковы живут?
— Нету здесь никаких Овсянниковых.
— Да как это нету?
— А я говорю, нету. Кого хошь, спроси.
Санька рассказал об этом отцу, и тот усмехнулся. «Она ж деда Андрея искала, ты че!»
Осенью в клубе показывали кинокартину о жизни французского борца с мудреным именем Альфред, который поначалу всех побивал, но в конце концов побили и его. На другой день в школе только и разговору было об этом. Колькин одноклассник Яшка, коротконогий, вздорный парнишка, сказал Саньке:
— А ты похож на него. Всамделе. Ты как Альфред.
И когда школьники после занятий с шумом высыпали на улицу, Яшка крикнул:
— Альфред, подожди-ка!
Это страшно разозлило Саньку, и он сказал:
— Ты что обзываешься?
— Да что тут такого-то? Альфред ведь он, знаешь, какой сильный был.
Санька поднес кулак к Яшкиному носу:
— Видишь этого Альфреда? Видишь?! Так щас вот дам, что к стене прилипнешь. И тогда всей школой не отдерут.
Яшка унялся, но кличка привилась, и Санька то тут, то там слышал (вблизи от него шепоток, а вдали полный голос): «У Альфреда спроси», «Крикни-ка Альфреда», «У, Альфредина!..»
Санька воспринимал прозвище как что-то позорное, крайне неприятное. И ему все казалось, что ребятишки хихикают над ним, называя его Альфредом, толстым французским борцом, которого в конце концов положили на обе лопатки. Хотелось проследить, кто хихикает, и отлупить.
Итак, Санька с Колькой подошли к жилью деда Андрея — ветхой двухоконной избенке, над которой нависала, как отцовский картуз на голове малыша, большущая крыша. Ворота по-уральски высокие, сильно скособочившиеся. Кольке с его ярким, даже несколько болезненным воображением казалось, что ворота пугаются улицы, людей и хотят укрыться где-то в глубине двора. Возле амбарушки стояли сани, передком в гору. Дед держал лошаденку, такую же старую, как он сам, куда-то ездил на ней, что-то помаленьку возил, а сани всякий раз оставлял на улице. Лошадь осенью, неожиданно для деда, подохла, а сани остались на том же месте, сиротливо прижавшись к амбарушке.
Санька болтал о том, о сем, без причины похохатывая и пряча голову в воротник тужурки. Посмотрел на сани и вдруг сказал:
— Слушай, давай прокатимся.
Колька было подумал, что его друг шутит.
— Давай, а! — Санька сдавленно засмеялся, и по его смеху Колька понял, что не шутит.
— Да ты что?!
— Да-ааа!..
Санька думал, что это совсем не злая шутка: ну, прокатятся маленько, пусть дед пошумит, весело поплюется, он и сам любит пошутить.
Выкатив сани на дорогу, которая была почти рядом с избой, Санька повернул их передком к спуску с горы, крикнул: «Садись!» — и, оттолкнувшись, упал на них. В самый последний момент вскочил на сани и Колька.
Сперва едва-едва ехали, кажется, вот-вот остановятся, но мало-помалу сани набирали скорость, а на крутом спуске понеслись вовсю. Промелькнули с десяток домов и амбарушек, заброшенный колодец у заулка, полуразвалившаяся хатенка девяностолетней богомольной бабки, одиноко и диковато жившей тут и незаметно умершей пуржистой ночью с месяц назад. Сани мчались и мчались с быстротой курьерского поезда, пока не уткнулись в сугроб, уже где-то возле Чусовой.
Утром Санька проснулся от шума: гремя ухватом и горшками, бабка говорила Егору Ивановичу:
— Вот так вот!.. Взяли и угнали.
— Куда угнали?
— Аж к Чусовой. Он куда!
— А кто?
— А бог их знает. Они патретов своих не оставили.
— Ничего себе номерок откололи. А дед как?
— Ну, че как. Матерится на всю улицу. И плюется. Пошел куда-то лошадь просить. Он все хворает чего-то.
— Вчерась весь вечер какие-то два кавалера все шатались тут. Нальют шары-то… Под пьяную лавочку что не сделают.
— Тише ори. Пущай спит.
Санька уткнулся лицом в подушку.
Был выходной, и после обеда ребята долго носились на лыжах по лесу. Когда ты на лыжах, то и мороз не мороз, даже жарко вроде бы, только от холода руки немеют да лицо пощипывает. Лыжная дорожка, проделанная неизвестно кем и когда, виляла между толстыми соснами и тянулась книзу, к лугам, к реке. На лесной опушке давние навалы хвороста, высохший на корню от неведомой болезни частокол берез.
— Дедушка Андрей опять сани на том же месте поставил, — сказал Колька. — Говорят, шибко рассердился. И плевался все.