Михаил Коряков - Освобождение души
Хозяйство Корзникова, однако, тоже не имеет своего хлеба. Оно — на правах совхоза. Весь урожай, без остатка, подлежит сдаче государству. Мужики, работающие на подсобном хозяйстве, считаются, подобно персоналу музея, государственными служащими. В прямом и буквальном смысле слова, это — государственные крестьяне. Советское государство — крепостник. Забота хозяина о своих рабах выражается в том, что «государственный мужик», в отличие от колхозного, получает фунт хлеба на день.
Хлеб в Ясную Поляну привозят из… Тулы. Иногда с Косой Горы, где имеется пекарня при металлургическом заводе. Бывает обычно так. Кончился день. В сумерках возле «дома Волконского», перед конторой музея, собирается полуголодная, в серых лохмотьях, толпа. Ждут хлеба. Возчик опаздывает на час и два: то кони плохо идут, то задержали в пекарне. Наконец на плотине между прудов появляются сани, над которыми устроена — на обручах — кибитка. Она слегка дымится. По толпе прокатывается животный рев:
— Хле-ебушко! Те-еплый, ядрена вошь…
— Эй, табельщик! Пашка… Горшков! Где ты? Давай, выходи, милай…
— Везут! Везут!
На крылечко выходит Пашка — табельщик. В руках у него список, кто сегодня работал в музейном хозяйстве. Бригадиры ему уже сообщили, кто выполнил и кто не выполнил норму выработки. Последним уменьшается соответственно и хлебная выдача: не 500 граммов, а 400, даже 300. Но «государственный мужик» рад и этому: колхозный-то вовсе ничего не получает. Кусок теплого хлеба бережно прячут за пазуху и несут домой, в деревню.
«Научники» получают хлеб первыми. Если хотят, даже вперед на два или четыре дня. Для них, по особому списку, пекарня отпускает определенное количество белого, так называемого «семидесятипроцентного» хлеба. Категория «научников» эластична. Тут не только ученый секретарь и персонал, непосредственно ему подчиненный, но и администрация: счетоводы, табельщики, бригадиры, профорг, комсорг, наконец, «комендант» музея. Верхушка эта пользуется привилегиями: кладовщик выдает овощи, доярка — молоко. Осенью 1939 года «научники» получили по центнеру — шесть пудов! — антоновских яблок. Цена баснословная: килограмм — 50 копеек. Милость эта была оказана только «научникам» — пять-шесть человек, без администрации. В приказе директора А. И. Корзникова указывалось: «…в целях поощрения ударной работы над экспозицией Литературного музея».
Кроме того, «научники», пользуясь тем, что дирекция Толстовских музеев находится в Москве, получали командировки в столицу. Поддерживая дружеские отношения с Корзниковым и Нелюбовым, можно было почти каждый месяц бывать в Москве. Из Москвы привозили масло, макароны и вермишель, мешочки с крупами. Но и тут возникали трудности. На вокзале в Туле, перед билетной кассой, стоял офицер НКВД с двумя-тремя милиционерами. Он проверял права на проезд в Москву: командировочные предписания, отпускные билеты, паспорта. Яснополянскую командировку энкаведист иногда находил «недостаточной», «неудовлетворительной» или чаще всего — «неправильно оформленной». Все зависело от его настроения. «Пусть из Москвы Толстовский музей пришлет вам персональный вызов, — говорил он. — А так я не вижу, что ваша поездка в Москву действительно необходима». И он с улыбкой отводил неудачника-командировочника от билетной кассы.
Мужики Ясной Поляны ненавидят музейную администрацию. «Верхушка» в свою очередь недолюбливает «научников» за их уже сверх-привилегированное положение. Как бы ни был скромен мой стол, как бы ни были скудны мои запасы, у меня кусок останавливался в горле, когда я вспоминал, что по соседству, в деревне, хлеб меряют лучинкой, народ пухнет, ребятишки мрут от голода.
* * *
Из Москвы пришла шелестящая — на нескольких листах рисовой бумаги — директива. Она имела штамп НКП, народного комиссариата просвещения РСФСР, и называлась так: «О развертывании межмузейного социалистического соревнования». Директива сообщала, что ход соревнования неудовлетворителен: «произведенная проверка показала, что соцобязательства не выполняются, а некоторые музеи не имеют даже соцдоговоров». В особой бумажке, приколотой к директиве, предписывалось: музею-усадьбе Л. Н. Толстого вступить в соревнование с музеем-усадьбой И. С. Тургенева.
Нелюбов два дня не выходил из кабинета и не разговаривал: все шуршал директивой, подчеркивал что-то красным, синим, зеленым карандашами, намечал какие-то тезисы: а, б, в… На третий день он скомкал свои «а-б-в» и бросил в корзину.
— Какие же мы примем обязательства? — сказал он. — Давай, Коряков, созывай народ. Посмотрим, у кого какие будут предложения.
Во флигелек, бывшую кухню, где помещалась учная часть, ввалился вдруг — облаком пара и снега — нежданный гость:
— Ермаков, директор Тургеневского музея.
И он не знал, в чем должно выражаться соревнование между двумя усадьбами. Прискакал из Орла — посоветоваться. Пока отогревался, рассказывал о том, что его больше всего волновало: о похищенной рукописи Тургенева.
Ермакову было не до смеха, но мы покатывались от хохота. В самом деле, история была уморительная. В дело был замешан В. Д. Бонч-Бруевич, бывший секретарь Ленина и управляющий делами Совнаркома, а перед войной — директор Государственного Литературного музея. Музей был его детищем. Надо отдать справедливость, в короткий срок он проделал большую работу. В течение немногих лет он издал свыше 40 томов «Литературного Наследства». Накопил много материалов, относящихся к истории русской литературы и русской общественной мысли вообще. Только… делалось это какими-то откровенно-бандитскими методами. По всей стране шныряли «агенты Бонча». Достаточно было им пронюхать, что у какой-то старушки хранится «прабабушкин альбом», как обладательница должна была проститься с вещью: приходили, просили «поглядеть» и забирали, как предмет «государственной необходимости». Несчастный Ермаков стал жертвой самого, как он выразился, «обер-бандита».
— Нежданно-негаданно, приезжает ко мне в Орел Бонч, — повествовал Ермаков. — Встретил его, как дорогого гостя: «Владимир Дмитрич, такая честь!» Велел обед готовить. Вот, сидим — разговариваем. «Ну, чем вы похвастаетесь? — спрашивает Бонч. — Показывайте, какие у вас богатства. Тургеневских рукописей, наверное, целые сундуки?» — Какие там сундуки! — отвечаю. — Всего-навсего одна рукопись, берегу, как святыню. — «А ну, покажите…» Достал я ему рукопись. Тут случилось мне выйти: как на грех животом страдал. Возвращаюсь, в комнате ни души. — «Владимир Дмитрич! Владимир Дмитрич!» И — след простыл. Ни его, ни рукописи. Дней через пять получаю письмо. «Извините, говорит, пока вы отсутствовали, за мной машина подъехала, ожидать не было никакой возможности». О рукописи — молчок. Пишу ему: а как же рукопись? «Не беспокойтесь, — отвечает, — вышлю».
Ермаков ждал полтора года. Ездил в Москву — без результата. Бонч-Бруевич предложил взамен копию, напечатанную на машинке. Орловский директор поднял скандал. Московский его успокаивал: «Не хотите на машинке, велю сделать фото-копию… разве вам не все равно?» Ермаков подал в суд. Недавно процесс состоялся. Бонч-Бруевич превратил Ермакова, истца, в обвиняемого:
— Послушайте, гражданин Ермаков. Русская литература мне будет благодарна за то, что я спас рукопись Тургенева. Ведь вы же с ней хотели идти в уборную!..
Как в комедии: судья хватается за голову, хохот в публике.
— Как вам не стыдно, Владимир Дмитриевич! — возопил Ермаков. — Я только дал вам подержать рукопись, пока я схожу в уборную…
Как ни вопи, уж коль высмеян, потерял позиции. Несмотря на то, что на суде присутствовали крупные литературные эксперты, которые приняли сторону Ермакова, судья не пришел ни к какому решению. Бы может, потому, что не решился пойти против такой персоны, как бывший секретарь Ленина. Процесс был отложен. Рукопись оставалась по-прежнему у Бонча…
Наш хохот сперва разобидел орловца. Но потом он улыбнулся, вздохнув: «Вот бандит… это уж так бандит!» Однако, его рассказ не на шутку взволновал моего приятеля, Сергея Ивановича Щеголева, с которым мы коротко сошлись, как только я поселился в Ясной Поляне.
Когда-то покойный А. В. Луначарский, имея в виду крайне низкие оклады жалования, сказал, что «в наших музеях работают либо энтузиасты, либо дураки». Щеголев был энтузиаст. Низенького роста, сухонький и остролицый старичек, — седая бородка клинышком, — он уже более 10 лет работал в Ясной Поляне. Толстого — боготворил. Наизусть знал всего «Хаджи-Мурата». На память цитировал целые страницы не только из художественных произведений, но даже из переписки Толстого. Помню, будучи в гостиной, я услышал, как он давал пояснения экскурсантам, находившимся в соседней комнате — кабинете писателя. Балконная дверь — из кабинета в сад — распахнулась, и он прочитал на память письмо Толстого к его тетушке, фрейлине Александре Андреевне Толстой, где описывается этот сад весенней ночью, полный соловьев… В чтение он вложил столько душевной силы, что и экскурсанты, и я — нечаянный свидетель сцены — были потрясены. Да и у самого Сергея Ивановича блеснули слезы на глазах… В «бытовом музее» Щеголев мог рассказать историю каждой вещи, в Заказе — целую повесть о каждом дубе… Он жил как-бы вне нашего времени: врос в чужой и давно отошедший быт, весь переместился в атмосферу прошлого Ясной Поляны.