Владимир Порутчиков - Брестский квартет
И он бежал сквозь холодную карпатскую ночь, не обращая внимания ни на боль от бьющей по спине тяжелой глыбы переносной радиостанции, ни на хлесткие ветки, и в голове прыгало одно лишь слово — подвел. И это в самом начале рейда!
Соловец должен был стать голосом группы, ее золотой сердцевиной, капсулем — ведь именно от него зависела жизнь волшебной запертой в коробку радиостанции птички, чьей песни за много километров отсюда с нетерпением ожидали в штабе дивизии молоденькие связистки. Ему даже представились глаза одной из них: зеленые, строгие, под русой, не по уставу спадающей из-под пилотки челкой. Соловец пару раз столкнулся с девушкой около узла связи и с той поры не мог забыть ее внимательного, несколько удивленного, — мол, встречаются же на войне такие низкорослые солдаты, — взгляда.
— Смотри, Костя, второй раз прыгаешь. Еще убьешься или ноги переломаешь с непривычки, тем более что прыжок-то ночной. Быть может, стоит тебе отказаться. Я и ребята тебя поймем, — говорил ему перед вылетом Чибисов. Но морячок так умоляюще глядел на командира, так клялся, что не подведет, что капитан сдался, хотя и рисковал сильно. Случись что с радистом и рацией, и вся операция полетела бы к чертям собачьим. И полетела!
Но вначале, зажмурившись, с отчаянным криком: «Полундра!» полетел вслед за товарищами в непроглядную совершеннейшую ночь утяжеленный радиостанцией Соловец…
Досчитав, как учили, до трех, дернул за кольцо и после этого падал камнем еще целую вечность. Сердце, как пойманный в силки воробушек, отчаянно билось в стянутой лямками и ремнями груди, пока морячка вдруг не рвануло резко вверх — и падение прекратилось: он словно парил во мраке, невидимый и легкий как пушинка одуванчика.
И тишина, потрясающая тишина стояла теперь вокруг, лишь чуть поскрипывали стропы парашюта. Для привыкшего к постоянной канонаде уха тишина показалась просто оглушающей, звенящей. И это ощущение полета! Морячка словно выдернули из времени и из войны, и ничего больше не было — только он, ночь и шелковый, едва угадывающийся купол над головой.
И все бы хорошо, если бы не внезапный порыв ветра, что властно подхватил Соловца где-то между небом и землей и зашвырнул на несколько километров правее, как оказалось, в сторону горной дороги.
Сзади загрохотали автоматы, и Костю от ног до поясницы вдруг резануло такой нестерпимой болью, что он вскрикнул и упал как подрезанный. Тяжело мотанулась и припечатала спину радиостанция. Морячок попытался подняться, но тщетно — все тело словно налилось свинцовой тяжестью, не то что идти, ползти невозможно. С трудом перевалившись на бок и едва не теряя от боли сознание, он снял с плеча автомат и, передернув затвор, замер в ожидании.
У него еще теплилась крохотная надежда, что все обойдется — ведь обходилось и не раз. Быть может, получится затаиться, дождаться рассвета. Но ныло, сжималось от плохого предчувствия сердце, как когда-то в далеком январе сорок второго, когда бежал по обледенелой мостовой от преследовавшего его немецкого конвоира.
Все-таки поморозился он тогда сильно — до гноящихся ран. И плохо бы пришлось Соловцу, если бы не Игорек и его бабушка, что почти два месяца выхаживала беглеца: каждый вечер перед сном приносила к кровати таз с теплой водой, мыла морячку синюшные изодранные ноги, а потом смазывала их гусиным жиром и обматывала тряпками. Раны зажили довольно-таки скоро, но еще долго оставался отек. Даже сейчас, спустя два года, при любой непогоде ноги ныли так, что хоть на стену лезь.
К весне, когда наконец поправился и окреп, Костя решил, как ни отговаривали Игорек с бабушкой, пробираться к своим, к фронту. Прощались, словно родные, да и на самом деле они стали ему за эти месяцы близкими людьми. Галина Ефимовна даже всплакнула, перекрестила на дорогу:
— Ты уж береги себя, Костенька, береги…
На третий день пути, проголодавшись, он рискнул зайти в лежащее на пути село и сразу же натолкнулся на полицаев. Человека четыре — они неторопливо шли поперек улицы навстречу, лузгая семечки и ведя перед собой нескольких молодых парней. Морячок хотел уже было шмыгнуть в ближайший проулок, но опоздал — Костю заметили.
— А ну-ка иди сюда, малец… — подал голос один из полицаев, рыжий здоровенный детина.
Болтающаяся за спиной его винтовка казалась игрушечной. Предчувствуя беду, Костя подошел. Рыжий вгляделся в лицо морячка и вдруг присвистнул:
— Да ты и не малец-то вовсе. Документы?
Документов у Кости не оказалось.
— Все понятно, — недобро сощурился полицай. — А ну-ка, пойдем-ка с нами. И словно боясь, что Костя чего доброго улизнет, положил свою тяжелую руку ему на плечо и подтолкнул к арестованным парням — всем лет по восемнадцать-двадцать. — Куда это нас? — спросил морячок у одного.
— Навстречу твоему счастью, в Германию, — усмехнулся тот грустно. — Работать на них будем.
Их привели к какому-то сараю, где и заперли до утра.
А утром была станция и битком забитые парнями и девчатами товарные вагоны. С грохотом задвинули двери, навесили замки. И загудел, завыл паровоз, сильно дернув, потянул за собой состав, и перед стоящими на насыпи автоматчиками, замелькали забранные колючей проволокой окошки, а в них молодые встревоженные лица, золотые да русые косы.
Весело стуча колесами, торопился на запад товарняк, но совсем невесело было в его вагонах. В глазах запертых внутри людей — тоска, а в головах — невеселые думки о доме, о зыбком, совсем неопределенном будущем. Но не у всех, правда, не у всех…
Негромкий шепоток в углу вагона. Колесный перестук заглушал, рубил фразы, но слышался, отчетливо слышался чей-то уверенный басок:
— Что скисли-то?.. В Европу как никак едем. Немцы — нация культурная. Мама говорила… Уж лучше там, чем здесь, под Советами, корячиться…
Ах мама, что же вы такое говорили сыну? Неужели вы не чувствовали вашим материнским сердцем, что ждет его на далекой чужбине, что не работником едет он туда, а бесправным, бессловесным рабом?.. Неужели вы не видели, что творят на вашей земле «культурные» немцы? Неужели не знаете, что в ярах, в наскоро отрытых траншеях, заброшенных шахтах и колодцах лежат тела невинно убиенных, и стонут, стонут их неупокоенные души над обожженной рукотворными пожарами землей?!..
Но уверенно гудел из угла басок. И солнечный луч, пробиваясь сквозь забранное колючей проволокой окно, скользил по лицам, и как хотелось в этот миг поверить, что впереди действительно ждет счастливая, сытая жизнь с румяными добродушными бюргерами и фрау в белоснежных передниках — точь в точь, как на немецких пропагандистских плакатах.
На второй день пути, когда вдоль железнодорожного полотна потянулись непроходимые белорусские леса, Костя решительно отодрал от пола несколько прогнивших досок, которые приметил еще в самом начале дороги, и был таков.
— Дурак! — произнес все тот же басок из угла, когда Костя протискивался навстречу бешено бегущему полотну. Страшно громыхали колеса, лязгали сцепкой вагоны, но уж лучше убиться, чем горбатиться на врага.
Не убился. Поцарапался, правда, и ушибся сильно, но живой приподнял над насыпью голову, когда поезд, прогрохотав над ним оставшимися вагонами, стремительно укатил в сторону границы. А морячок остался один на один с тревожно шумящим на ветру лесом.
Несколько дней скитался по лесам, ночевал в стогах сена — спасибо добрым людям, что давали еду, — пока не попал к партизанам.
Тогда Косте довелось навестить и свое село, или вернее оставшееся от него пепелище со страшными остовами уткнувшихся в небо печей…
Чудом уцелевшие, не попавшие в тот день в облаву люди рассказали, что всех селян загнали в большой сарай и подожгли. Как объявили каратели — за связь с партизанами. В этом сарае, в котором до войны хранилось летом душистое сено, играли в прятки поселковые мальчишки, а теплыми вечерами сворачивали иногда влюбленные парочки, сгорели и Костины родители.
Теперь морячок жил только одной мыслью о мщении.
Они пускали под откос поезда, вылавливали и отстреливали, как бешеных собак, полицаев, нападали на немецкие колонны и штабы.
А потом было первое ранение, самолет и встреча с женщиной, услышав имя которой, пришел в страшное волнение Сергей Евграфович Крутицын.
Хотя толком ее Костя не видел, не до того ему было. Невыносимо пекло в простреленном боку, и он то и дело проваливался в забытье. Да и темно было, но слышал, как командир отряда (он и эта женщина как раз остановились около носилок с ранеными) называл ее то Марья Борисовна, то товарищ Крутицына. Женщина, помнится, все отказывалась лететь, но командир настаивал на своем, говоря, что оставаться в N ей уже стало опасно. Услышав знакомую фамилию, Костя порывался выяснить, не жена ли она того самого Крутицына — его боевого товарищи и спасителя. Но тут началась погрузка на самолет, а в воздухе морячку стало совсем плохо. Очнулся он уже во фронтовом госпитале. Помнил только, что женщина летела не одна, а с маленькой девочкой, то ли Таей, то ли Таней.