Андрей Дышев - «Двухсотый»
— Да здесь совершенно отвесные стены! — нервно спорил командир эскадрильи в небесно-голубом комбинезоне. Он много раз видел со своего вертолета эту местность и помнил каждое ущелье, гору, холм и ложбину.
— Пройдут! — упрямо повторил начштаба и нарисовал еще одну сороконожку. — Должны пройти!
Командир эскадрильи всплеснул руками:
— Я не знаю, на что вы рассчитываете! Там почти отвесный склон. Сыпучка! Вы знаете, что такое сыпучка…
— Товарищ майор! — стальным голосом оборвал его начштаба. — Побеспокойтесь лучше о том, чтобы ваши подчиненные высадили десант точно в указанный квадрат!
«Какая тоска! — подумал начпо, делая большой глоток из запотевшей бутылки. — Нет ничего проще нарисовать на карте красную стрелочку. Сантиметр правее, сантиметр левее… Нет, что-то мне сегодня определенно нехорошо…»
Высунув язык от усердия, начальник штаба вырисовывал короткие дуги и украшал их коротенькими «ресничками». Эти значки были похожи на девичьи глазки и означали опорные пункты. То есть места, где бойцам предстояло вгрызаться в землю, держать оборону, сражаться и умирать. Товарищ полковник, вы хорошо подумали, определяя местоположение опорного пункта внутри кольцевой горизонтали, которая соответствует совершенно открытому пятачку земли, окруженному со всех сторон неприступными скалами? Вы действительно так решили? И ваша рука не дрогнула? Именно в этом месте вы намерены обильно пропитать солдатской кровью высохшую афганскую землю?
— Знаешь что, голубчик, — сказал начпо командиру эскадрильи и обнял его за плечо. — Полечу-ка я с тобой. Устрою замполитам рот нагоняй. Что-то они в последнее время совсем распустились, из рук вон плохо проводят в жизнь постановления партии и правительства…
— Лиса, Лиса, я Коршун! — кричали в трубки связисты. — Доложите обстановку!
— Я Лиса! — пробивался сквозь эфирный мусор далекий голос. — Воздействия противника не наблюдаю. Продолжаю движение!
Закружилась, загудела, затрещала военная махина, затягивая в свои жернова тысячи судеб. По хребтам песчаных холмов тянулись цепочки утяжеленных железом бойцов. Бронежилеты, радиостанции, коробки с патронами, гранаты, минометы, сухпай, вода, автоматы, пулеметы, медикаменты, бинты, шприц-тюбики, недосып, страх, обреченность — все с собой, в гору, вверх, в затаившуюся неизвестность. Мы будем мстить! Мы вам сейчас дадим прикурить, мы вам сейчас покажем! Каждый шаг — вдох и хриплый выдох. Пот струится по лицу, глаза слепнут, панама съезжает на нос, ботинки натирают, спина — как страшно ноет спина! Между лопаток уперлось острое ребро пулеметной коробки, а поясницу терзает консервная банка. Минометчикам вообще хоть стреляйся! Два человека пердолят в гору тяжеленный ствол. Еще двое — плиту и треногу. Сил хватит на два-три часа. Потом ствол полетит в пропасть: «Виноват, не удержал! Из рук выскользнул!» Сержант разобьет минометчику губы, зато какое потом наступит облегчение — хоть вприпляску иди дальше!.. Как далеко уже забралась рота! Почему шестой роте никогда не везет? Почему первая уже остановилась на склоне, свалила с себя неподъемную ношу и лениво, в удовольствие, окапывается? Только потому, что у нее номер первый?
— Не растягиваться!! Шире шаг!! — кричали сержанты.
Куда уж шире! Штаны между ног вот-вот лопнут! Земля притягивает, засасывает, высота кружит голову. Уже много прошли. Уже не достанешь взглядом застрявшие где-то позади, в сухом русле, среди крупных речных валунов «бэшки», не разглядишь даже в бинокль раскинувшие лапы гаубицы, и уж, конечно, не мечтай увидеть медицинскую «таблетку», прилепившуюся к командному пункту. Чем дальше уйдешь, тем дольше надо будет возвращаться. А если возвращаться придется с ранением, с дыркой в животе, с оторванной рукой или ногой, с осколком в черепе? Не доберешься ведь живым, это точно, потому как на высоте кровь почему-то вообще не останавливается, хлещет, как вода из прохудившегося крана. Понесут тебя на самодельных носилках, связанных рукав к рукаву из нескольких курток. Шестеро несут, шестеро охраняют. А вокруг жара, воды нет, «носилки» трещат, и ты там весь скрючился, свернулся, и кровь хлюпает под тобой, ткань промокла насквозь, тяжелые капли просачиваются и шлепаются в пыль. А ты в бреду, тебя качает, пот заливает глаза, вокруг какие-то голоса, крики, стрельба и в ушах непрекращающийся противный гул, будто на клавиатуру оргбна положили кирпич: ммммуууууууууииии… Где ты, жив ли еще? Может, уже нести некому, всех перебили, может, ты свалился в сухой ручей, скрючился под камнем и плавающими зрачками пялишься на сухую травинку, по которой ползет муравей… Мамочка, где ты? Ты еще помнишь меня?..
Рота горохом покатилась по дутому, голому и гладкому склону, похожему на ягодицу великана. Бойцы попадали и замерли там, где их застала стрельба. Сверху глянешь на склон, и сердце онемеет от ужаса — похоже, что по склону рассыпаны матерчатые куклы, очень-очень похожие на людей. Лежишь так, приклеившись щекой к песку, и ждешь, когда раскурочат пули твою спину, и ты весь схватился, окаменел, как кусок сырого гипса, а в щеку уткнулась острая соломинка, и выгоревшая, пересушенная земля пахнет пылью, и сердце колотится громко, сильно, бьется в землю: разверзнитесь, врата подземелья, впустите, укройте, защитите!
Нефедов перекинул через голову пулемет, как будто взмахнул из-за плеча колуном, расставил сошки. Пули визжали вокруг него, брызгаясь каменными крошками, плясали, как бабочки, отлетая от валунов рикошетом. Прапор не обращал на них внимания — судьба решит, ужалит его свинцовый шмель или нет, и продолжал готовить пулемет к бою. Руки сильные, большие, похожие на пулеметные детали. Щелк! — крышка поставлена на место. Клац! — передернут затвор, и патрон замер в стволе на стартовой позиции. Прапорщик уже отвык ругаться под обстрелом. Чего зря силы тратить и внимание рассеивать. Только зубы крепко стискивал, концентрировался на оружии, делал все быстро и точно — ни одного ошибочного движения. И вот уже щека прижата к прикладу, глаз прищурен, а указательный палец комфортно устраивается на спусковом крючке. Нет слаще и удобнее позы для прапора Нефедова, чем эта. Ему, наверное, на бабе было бы не так комфортно, чем здесь, на склоне, в обнимку с пулеметом. Ребенок в кроватке под пушистым одеяльцем не так радуется уюту, как прапор Нефедов радуется этому крепкому и доверительному контакту с любимым и проверенным оружием. А вот теперь поговорим! Что за обезьяна посмела пукать по нему из своей поганой винтовки?! Кто это осмелился уложить прапорщика Нефедова на землю?! Вот этого здоровенного дитятю из брянской деревни, который ударом ладони мог свалить на землю развеселившегося телка, от присутствия которого в сельском клубе становилось тесно, и все молчали, если говорил он; которому не было равных в кулачных боях, и несколько раз его пытались убить в пьяных драках — подло, со спины, топором и ножом, да Нефедову все нипочем, на нем все заживало, как на собаке; и ради него девки передрались в четырех близлежащих деревнях — это на него, прапора Нефедова, на великана Витьку пукнуло какое-то тщедушное средневековое ископаемое? Ту-дух! Ту-дух! — открыл он огонь короткими очередями. Ах, как сладка песнь пулемета! Как приятно он оживает, толкается, показывает своенравие! Как сладостно оглушает лязг его могучих деталей!
— Взвод!! — кричал в песок Ступин. — Наблюдать за противником! Первому отделению сектор обстрела… Ай, бля!
Пуля от старого английского «бура» впиндюрилась в камень, рядом с которым он лежал, щелкнула звонко и швырнула в лицо лейтенанту каменную крошку. Получилось, как хлесткая женская пощечина.
«Какое тут наблюдать!» — скрипел зубами Курдюк. Он упал неудачно: бронежилет, не закрепленный тесемками, встрепенулся крыльями и хряпнулся ему на затылок, накрыв голову, как канализационным люком. Ага, противник! Своей руки не увидишь! Кровь выплеснулась в голову, в ушах зазвенело. Баклуха, находившийся выше и правее Нефедова, различил сквозь трескотню автоматов тяжелый тенор пулемета. Ага, старшина уже лупит вовсю! А что ж я сплю? И давай поливать скалы. Куда попало, не глядя, главное, чтобы погуще, поплотнее, чтобы наши свинцовые шмели забодали духовских шмелей, чтобы своими тупыми головками уперлись в их головки и — муу! Назад их, назад!
Черненко не стрелял, лежал неподвижно, изо всех сил прижимая голову к земле. Он будто бодал планету, выталкивал ее с орбиты. Не в меня, не в меня! — молился он, кривя лицо. Все тело дрожало. Он видел перед собой розовый затылок Гнышова. Это хорошо, что Гнышов лежит перед ним. Гнышов сейчас вроде мешка с песком… Поганые, поганые мысли, но никто их не читает, не слышит. Так уж получилось, что Гнышов упал на метр впереди, Черненко в этом не виноват. А умирать сейчас нельзя. Дембель на носу. Столько раз ползал под обстрелом, сколько раз рядом с ним подрывались на минах бойцы, разрывало в клочья «бэшки» и бэтээры, столько раз он таскал раненых, но как-то исхитрялся уворачиваться, сохранять себя. Но понимает же, что шансы выкрутиться, уцелеть с каждым днем падают, что судьбе уж наверняка надоело такое однообразие, и довернет она пульку в его сторону или заставит приподнять голову, чтоб остановить лбом ее полет, и так противно от этих мыслей, от ожидания, что даже тошнит, выворачивает, и реветь бегемотом хочется, и плакать от обиды — не хочу, не хочу, блин! ужас, как не хочу, но по закону подлости сбудется это, сбудется точно, как ни крути! Черненко даже не понял, что плачет; слезы текли по его лицу, а он думал, что это пот.