Анита Мейсон - Ангел Рейха
Разумеется, я никогда не присутствовала при наказаниях. Они предпринимались при закрытых дверях, эти попытки воспитать из Петера мужчину. Но я все слышала. У меня кошачий слух.
Однажды Петер стоял на усыпанной опавшими листьями поляне в лесу за нашим домом и бессознательно вертел в пальцах буковый орешек.
Я подошла и стала рядом.
– Отец меня ненавидит, – сказал он.
– Нет, это не так.
– Да, ненавидит.
Я ясно понимала, что хочу сказать брату, но не находила слов: отец не ненавидел Петера, он просто не умел выражать свою любовь. Одержимость идеей разъела некую жизненно важную связь, и она прервалась.
Это идея, связанная с понятием о дисциплине. Да, именно она. Конечно, ею одержима вся нация. Но в случае с моим отцом необычно то, что поглощенность любой другой идеей привела бы к аналогичным последствиям. До такой степени он серьезен.
Деревню под нами бомбили. Вероятно, летчик сбился с курса и сбросил бомбы, куда смог. А возможно, он решил, что деревня на самом деле является подземным военным заводом. Сегодня нельзя верить своим глазам.
Стропила разбомбленных домов похожи на мачты тонущих кораблей.
Отец часто приносил домой глазные яблоки, чтобы мы их препарировали.
Он был специалистом по глазным болезням.
Обычно он приносил свиные глаза. Думаю, их было проще всего достать – на скотобойнях и в ветеринарных кабинетах, куда он успевал заглядывать, разъезжая по вызовам. Он бережно доставал глазные яблоки из прорезиненного мешочка и клал на белое фарфоровое блюдо в своем кабинете. Когда отец проделал это при мне впервые, я поначалу решила, что он принес нам какое-нибудь лакомство вроде шоколадки – так осторожно он запустил пальцы в мешочек.
Студенистая масса, обрамленная сгустками запекшейся крови.
Петеру стало дурно. Он бросился в ванную; она находилась в другом конце дома, но я слышала, как его рвет. Я не двинулась с места, но кровь отхлынула от моего лица.
Отец ждал возвращения Петера. Когда он не вернулся, а вместо него через несколько минут пришла мама и сказала, что Петер лег в постель с головной болью, на лице отца отразились удивление и разочарование.
– Но я хотел показать детям, как нужно препарировать, – сказал он.
Похоже, отец решил, что Петер вернется, если он объяснит свои намерения.
Мама бросила взгляд на мерзкую штуковину на блюде, на миг словно окаменела, а потом с трудом отвела глаза в сторону.
– Тебе придется сделать это в другой раз, Отто, – проговорила она ровным голосом, совершенно непохожим на голос моей матери.
Отец с печальным видом убрал глазное яблоко. Он не хотел давать урок препарирования мне одной. Это шло вразрез с его понятиями о справедливости.
Он не отступил. Через несколько дней он принес еще несколько глазных яблок в мешочке. Петер весь передернулся и задрожал, как испуганная лошадь, но отец стоял за ним и держал за руки, заставляя его не отрывать взгляда.
(Позже я случайно услышала, как он сказал матери: «Что такое с мальчиком? Как можно бояться свиного глаза?»
«Он боится тебя», – ответила мама.
Молчание.)
Наверное, отец тяжело переживал стыд за сына, выказывающего девчоночье малодушие, но держался со стоическим хладнокровием. Содержимое мешочка по-прежнему регулярно выкладывалось на блюдо. Всякий раз я еще до обеда знала, что сегодня отец заходил на скотобойню, поскольку тогда на его обычно чистой манжете темнело пятнышко крови или еще какой-нибудь гадости. Наконец наставало время, когда мы с Петером, одетые в белые халаты, подходили со скальпелем в руке каждый к своему фарфоровому блюду и смотрели на глаз, который смотрел на нас. Стоявший рядом отец, тоже в белом халате, склонялся над своим фарфоровым блюдом с глазным яблоком и отточенными движениями начинал рассекать ткани.
Он поднимал взгляд и кивком головы приказывал нам приступать к препарированию наших собственных образцов.
Я кое-что узнала об отце в те мучительно долгие вечера. (С какой тоской мы с Петером каждые несколько минут взглядывали на большие настенные часы с видом Нюрнберга на циферблате, пытаясь усилием мысли заставить стрелку двигаться быстрее.) Я увидела страсть, которой он всецело предавался, и впервые почувствовала интерес к нему, поскольку прежде считала отца совершенно бесстрастным человеком. Я также впервые увидела его мастерство и почувствовала себя ничтожеством рядом с ним. Глядя, как его пальцы разъединяют невероятнейшие, тончайшие слои тканей, я гордилась тем, что он мой отец.
Но я не хотела овладевать таким мастерством. Даже мои неуклюжие попытки постичь искусство препарирования приводили меня в содрогание. Мне не терпелось выйти из душного кабинета, пропитанного тошнотворным запахом крови и лимфы, где тишину нарушали только тиканье часов, тихий треск рассекаемых скальпелем тканей да слабые, слышные только мне звуки, свидетельствующие о глубоком несчастье Петера. Когда в девять часов я направлялась к двери с веселым сердцем узника, наконец-то выпущенного на волю, я боялась, что отец увидит мое страстное желание убраться отсюда поскорее. Ибо, несмотря на все свое отвращение, скуку и раздражение, я прекрасно понимала, что он старается для нас. Все это было ему не в радость, а в тягость.
Мы ничего не усваивали. Мы были медлительны и неуклюжи, а страстная надежда отца на наши успехи пугала нас. Чем больше мы старались, тем в больших идиотов превращались. Однажды Петер случайно столкнул блюдо со стола, и оно разбилось. Отец ничего не сказал, сдержав себя усилием воли, от которого, казалось, завибрировал воздух, но подобрал с пола осколки и дал Петеру другое блюдо и другой глаз.
Он не понимал, почему у нас ничего не получается, в чем его ошибка.
От препарирования мы перешли к подготовке образцов тканей для исследования оных под микроскопом и описанию увиденного. Кошмар стал еще страшнее. Теперь нам приходилось иметь дело еще и с прибором. Я не умела фокусировать микроскоп. Однажды отец, в крайнем раздражении, отодвинул меня в сторону и сам нашел фокус; но, припав глазом к окуляру, я увидела, что исследуемый образец по-прежнему слегка расплывчат, и поняла, что ничего лучшего сей инструмент не явит моему взору.
Я была страшно разочарована. Я думала, что микроскоп, научись я его фокусировать, откроет мне доступ в новый мир – мир фантастических ландшафтов и морей, в силу своей реальности более удивительный, чем любой мир, созданный моим воображением. Но представшая моему взору картина – подобие белой равнины, пересеченной красной рекой, – оказалась плоской, безжизненной и жестко ограниченной стенками трубы, в которую я смотрела.
Я выпрямилась.
– Что ты увидела? – спросил отец.
Я тупо уставилась на него. Я могла думать лишь о том, насколько убога увиденная мной картина в сравнении с тем, что я надеялась увидеть. Я знала, что этого говорить нельзя. Не потому, что отец рассердится, а потому, что это заденет его за живое.
– Не знаю, – сказала я.
– Не болтай глупости. Ты же что-то увидела. Опиши.
Я вымучила из себя тусклое описание увиденного. Отец выслушал меня с горечью.
– У тебя нет воображения, – сказал он.
Он повернулся к Петеру.
– А ты что видишь, Петер?
Но брат все еще возился с предметным стеклом, пытаясь поместить образец в фокус.
Всю осень и зиму – по мере того как дни становились все короче, похожие на маленькие картинки в большой раме, – отец продолжал приносить домой студенистые шарики, облепленные запекшейся кровью. Вечер каждой среды превратился в мучительно долгий вечер, который мы с братом проводили в смертельной тоске, считая медленно ползущие минуты, а потом уже и не в вечер, а в нечто совершенно другое: в черную яму, вырытую посередине недели.
Потом однажды в среду отец сказал за завтраком:
– Я решил прекратить уроки препарирования, раз они вам не нравятся.
Мы с Петером переглянулись и задохнулись от радости. Мы не могли скрыть своих чувств. Мгновение спустя мы, с пылающими лицами, уставились в свои тарелки. Отец еще с минуту сидел за столом, а потом сложил свою газету и вышел из комнаты.
Занятия по средам больше никогда не возобновлялись.
Еще одно воспоминание детства.
Я вошла в гостиную и стала свидетелем сцены, уже много раз виденной прежде, но на сей раз события развивались иначе.
Отец выговаривал Петеру за то, что брат писал на страницах учебника. Обычно в таких случаях я сразу выходила из комнаты: дело касалось только отца и Петера. Но я знала, что брат не писал в учебнике: это сделал один его друг, бравший на время книгу. Петер никогда не писал на страницах книг. Более того, это был явно не его почерк.
Когда я вошла, брат пытался объяснить, что в учебнике писал не он. Отец перебил Петера:
– Я терпеть не могу ложь в устах мальчика, но еще более отвратительной я считаю трусливую привычку сваливать вину на других людей.