Федор Панферов - Борьба за мир
Очутившись в машине рядом с Татьяной, он обнял ее, чувствуя, как ее рука обвила его шею.
— Таня! Танюша моя! — произнес он и начал целовать ее лоб, щеки, губы.
И Татьяна, очевидно, никого, кроме него, не видела в эту минуту. Но она первая пришла в себя и, оттолкнувшись от него, сказала:
— Коля! Мы же не одни, — и, вся вспыхнув, закусив губы, прижавшись в уголок машины, стала маленькой-маленькой.
Вскоре они, отпустив машину, поднимались по крутому берегу Днепра в городок Кичкас к домику с большой стеклянной верандой. Они шли, улыбаясь друг другу, держа друг друга за руки, не стесняясь посторонних глаз. Татьяна, глянув на кудлатые волосы Николая Кораблева, на подбородок с резким разрезом, на свежесть щек, тихо, гордясь им, произнесла:
— Ты знаешь, судя по портретам, ты очень похож на Петра Великого.
— О-о-о! — полушутя воскликнул он и тут же серьезно, с той затаенной теплотой, какая бывает только наедине с любимым человеком: — А я думаю о другом. Что это такое? Это что-то такое неугасимое. Неугасимое, — подчеркнул он, как будто она не расслышала его. — Мне всегда хочется быть с тобой, говорить с тобой и молчать с тобой. Я не подберу слов… Ну, ну, у меня душа стонет. Вот-вот… стонет. Душа… — говорил он, огромный, ведя всю розовую, по плечо ему, Татьяну.
Ребенок лежал в голубой коляске, задрав пухлые ножонки. Руками и ногами он ловил подвешенный полосатый мяч. Ловил старательно, напряженно, кривя губы, готовый расплакаться, и настолько был сосредоточен, что совсем не заметил, как к нему подошли Николай Кораблев, Татьяна и ее мать, Мария Петровна.
— А ну! Хватай, хватай его, Виктор. Хватай! Так его! — И Николай Кораблев щелчком ударил по мячику.
Маленький Виктор, очень похожий на отца, такой же лобастый, кареглазый, на какую-то секунду замер, зачем повернул голову и улыбнулся, а отцу даже показалось, что сын не только улыбнулся, но и весь засиял — пухленькой шейкой, ножонками, оголенным животиком.
— Узнал! — сказала Татьяна, в представлении которой, как и каждой матери, ее годовалый сын был уже сознательным человеком, — Узнал, — еще раз проговорила она и хотела взять его на руки, но Николай Кораблев выхватил сына из коляски и, прижимаясь к нему лицом, целуя его в животик, в самые мягкие места, выкрикивал:
— Ух! Богатырь ты мой! Богатырь!
А сынишка смеялся и все лепетал-лепетал на каком-то своем птичьем языке, будто что-то рассказывая отцу.
— Ты его послушай, послушай. Он все-все тебе расскажет, — сияющими глазами глядя то на мужа, то на сына, говорила Татьяна.
Николай Кораблев прислушался.
— Не понимаю. Ох! Нет, нет. Понимаю, друг ты мой. Все понимаю, — и снова принялся целовать его. Затем остановился, посмотрел на Татьяну: — А ты где?
— Я? Вот она я.
— Нет, а та? Знаешь ли, я был на выставке. Два раза. Больше не смог. Ну, конечно, пришел — и тут же искать твой «Сенокос». Хожу, смотрю, нет и нет. Меня, как говорит Степан Яковлевич Петров, аж затрясло всего. Думаю, неужели не выставили? — И Николай Кораблев заторопился, видя, как Татьяна побледнела. — Раз прошел, еще. Вижу — толпа. Я тоже невольно глянул вверх, куда все смотрели… и… Татьяна, молодец ты.
— А что? Что? — со страхом спросила она.
— Да смотрю вверх, а там твой «Сенокос»… И толпа около него.
Татьяна, стесняясь, глядя куда-то вкось, быстро проговорила:
— Мне та картина не нравится. Не нравится и не нравится.
— Да ведь от этого не зависит успех картины — нравится она или не нравится автору: народ имеет свои глаза и свой вкус. Ну, а где ты — та, еще не известная миру? — спросил он, нарочито в шутку произнося слова: «еще не известная миру».
И они перешли на застекленную веранду. Они вошли сюда молча, сосредоточенные. Только Виктор все так же лепетал, хватая отца то за нос, то за ухо, то за губы.
Николай Кораблев еще издали увидел полотно во всю стену в простенькой раме. Это, по сути дела, была все та же картина, которую он видел лет семь тому назад. Но там все было маленькое, неопытное, в поисках, а тут широко неслись воды Днепра. Они неслись могучей лавиной, ударяясь о причудливые рыжие скалы. И от Днепра и от скал веяло чем-то далеким, древним. А вон на одной скале, уходя корешками в расщелину, растет молодая березка, одна-одинокая нашла тут себе жизнь.
— Ну что? — еле слышно спросила Татьяна, хотя сама уже знала, что картина непременно понравится ему, но спросила, вся дрожа.
— Какая ты у меня умница, — чуть погодя, как бы про себя, произнес Николай Кораблев, не отрывая глаз от картины.
— Нет, не это, а вот это. — Татьяна вся вспыхнула, уже боясь, что картина ему не нравится и что он, оберегая ее, автора, перевел разговор на нее — человека, жену. И она невольно сказала, как бы оправдываясь: — Ко мне сюда приезжал художник Рогов. Ну, помнишь, он первый в газете написал о «Сенокосе». Знаешь ли, это крупный художник… и понимает, — у нее чуть не брызнули слезы.
Николай Кораблев не видел ни смущения Татьяны, ни навернувшихся слез: он смотрел на картину и, не желая подчиняться мнению художника Рогова, быстро заговорил:
— Видишь ли, у вас ведь все — краски, тени, переливы, тона, а я ведь обыватель в этих делах… и могу только одно сказать: мне хочется быть там, на этом берегу Днепра. Да, да. И еще я вижу другое: при всех условиях надо выбиваться и жить. Мне об этом говорит вот эта березка. Ты смотри, — с задором начал он убеждать Татьяну, не видя, как в радости загорелось ее лицо. — Ты смотри, откуда-то ветром принесло в эту расщелину зерно… и зерно дало жизнь. Жизнь тут, на этой жесткой, как чугун, скале. Нет, ты у меня умница. Право же. — Он обнял ее за плечи и только тут увидел, как она вся сжалась. — Что ж ты… такая?
Татьяна еле слышно проговорила:
— Когда нас ругают, хочется прямо-таки драться, а когда хвалят, то как-то неловко. А ты что потускнел?
— Завидую тебе, — не сразу ответил он.
— Завидуешь?
— По-хорошему: вот ты написала одну картину «Сенокос», и тебя уже знают, говорят — это Татьяна Половцева. Теперь ты закончила вторую — «Днепр» и станешь известна всей стране.
Татьяна некоторое время думала, затем встряхнула головой и засмеялась так громко, так заразительно, что засмеялись все, в том числе и Виктор.
А Татьяна, оборвав смех, сказала:
— Но ведь и ты пишешь. Да еще как! Мои картины, пройдет время, истлеют, а твои нет.
— Не понимаю.
— Ты построил три завода — ведь это такие картины, каких еще никто не писал. То есть их писали круппы и форды.
— Здорово писали. Нам бы поучиться.
— Учиться — это надо. Но не всему. Они ведь все-таки писали не так, как ты.
«Вот сейчас ей и сказать, что я действительно еду на Урал», — мелькнуло было у него, но он, посмотрев на ее счастливое лицо, боясь своим сообщением нарушить все это, сказал другое: — Какая ты у меня хорошая. И как мне хорошо с тобой.
Но тут решительно вмешалась Мария Петровна. Она была выше своей дочери, физически сильнее ее и даже, пожалуй, совсем непохожа на свою дочь: дочь вся какая-то золотистая, со слабыми, почти детскими плечиками, а мать высокая, мускулистая, с лицом иссера-черным и большими желтоватыми глазами. Мать почти никогда не улыбалась и смотрела на всех и все, в том числе и на Татьяну с Николаем Кораблевым, с высоты своего большого жизненного опыта: она все свои молодые годы провела на далеком севере, прошла не одну тысячу километров пешком, голодала, болела цингой и знала, что «все теперешние неполадки просто пыль на вазе».
— Хорошая-то хорошая, да по ночам не спит. Пожаловаться хочу вам, Николай Степанович.
— Что такое? — тревожно и вполне доверяя теще, спросил он.
— А Днепр, Днепр при луне, — неестественно гром¬ко и часто заговорила Татьяна, вся покраснев. — Днепр при луне. Разве можно спать, когда Днепр при луне? Мама! — умоляюще произнесла она и повернулась к матери.
Но Мария Петровна беспощадно топила ее.
— Днепр-то при луне виден вон в то окно, а она по целым часам торчит вот в этом окне и все на дорогу смотрит и все вздыхает: «Коля да Коля».
7Иван Кузьмич с внуками подходил к железнодорожной станции. Они втроем несли огромную корзину, переполненную грибами-боровиками. Они шли дорогой, вдоль реки, берег которой был сплошь усыпан нагими загорелыми телами, да и сама река кишела такими же загорелыми, блестящими на солнце телами: люди ныряли, догоняя друг друга, бросали огромный мяч и ловили его, состязались в плавании или просто лежали на воде, как бревна. Иван Кузьмич, любуясь всем этим, невольно остановился. Тут к нему подбежали люди в трусиках, купальных костюмах и, глядя на грибы, охая, ахая, вскрикивая, как бы видя группу чудесных детей, стали расспрашивать, где и как Иван Кузьмич «набрал такого добра». Иван Кузьмич долго молчал, разглаживая ладонь большим пальцем, затем обстоятельно начал отвечать, где набрал такие грибы и как их надо собирать.