Жюль Руа - Штурман
Штурман чуть было не погиб при таком столкновении. Он почти онемел от ужаса. Он прыгнул с парашютом, а весь экипаж его самолета сгорел недалеко от аэродрома. Обломки дымились еще и на следующий день. Среди обуглившихся тел можно было опознать только пилота, вцепившегося в штурвал, и хвостового стрелка в его искореженной турели. Люди из специальных команд положили их в гробы и зарыли в землю после короткой церемонии, во время которой священник осенил крестным знамением покрывающие гробы трехцветные полотнища. У штурмана не хватило сил присутствовать па похоронах — происходящее имело для него еще сугубо личный смысл, и каждому хотелось расспросить его обо всем. Но никто ни о чем не спрашивал. Скорбное выражение губ заменяло разговор по душам.
На другой день штурман хотел было излиться Адмиралу.
— Ладно, — прервал его тот. — Взгляни-ка сюда. — И он показал на свой шрам. — Воспоминания прибереги для внуков, если они у тебя будут.
Словно мстя за навязанное ему молчание, штурман не стал рассказывать и об остальном: о встрече с незнакомой женщиной. Это касалось только его. И была еще одна причина. В ответ ребята заулыбались бы, словно говоря: «Вот видишь, нет худа без добра».
Штурман уже испытывал желание снова побывать в доме 27 по Вэндон-Эли. Поселок Саусфилд, затерявшийся, словно звездочка в галактике, среди бесконечного множества английских коттеджей, с их подстриженными газонами, с коньками на шиферных или цветных черепичных крышах, с почтовыми ящиками, которым не страшна любая непогода, расположен был всего в шести километрах от базы. Адрес штурман помнил, но позвонить туда не решался. Товарищи стали бы расспрашивать его — ведь он никогда никому не звонил — и догадались бы, что он что-то скрывает от них. Он ограничился тем, что сел на велосипед и отправился на место своего приземления поискать портсигар.
Из-за этого портсигара штурмана мучили угрызения совести. Он сказал незнакомке, что отдал бы все портсигары на свете… А ведь этот гладкий серебряный портсигар с вензелем в уголке ему подарила другая женщина. Но как давно это было! Их роман не имел продолжения: началась война, и все оборвалось. Быть Может, когда-нибудь все свои воспоминания, в том числе и эту ночь у незнакомки, он принесет в дар какой-нибудь другой женщине. «Что это за потребность попусту болтать и говорить то, что не имеет никакого смысла…» — укорял он себя. Кроме того, ему было стыдно, что он как бы воспользовался для своих целей смертью товарищей. «Я единственный, кто остался в живых», — сказал он. И сразу взял руки женщины в свои. Разве могла она вырвать их у того, кто должен был в эту минуту гореть в огне? Он воспользовался смертью ребят, чтобы показаться интересным, вызвать жалость и добиться у нее успеха.
«Рипо, — сказал он себе, — ты мне противен». Он часто так призывал себя в свидетели, обращаясь к себе по фамилии. Это поддерживало его в трудные минуты. Например, когда его упрекали в высокомерии, принимая его скрытность и сдержанность за презрение, или когда он узнавал, как глупо и злобно переиначивались некоторые его слова: «Рипо, ты прав. Пусть говорят…» Или когда кто-то из начальства упрекал его в том, что, критикуя методы инструктажа, он подает дурной пример молодым штурманам: «Рипо, не уступай». Он был спокоен, когда слышал в себе этот одобрительный голос. Он шутливо называл его голосом предков. Хотя никого из них он не знал, ему было известно, что он ведет свое происхождение от целой династии упрямых, строптивых, не слишком набожных крестьян, достаточно грамотных и наделенных тяжелым характером. У него нрав был мягче, и он готов был презирать себя за это. Мать часто говорила ему:
«Ты другой…» Она хотела сказать, что он образованней своего отца и деда. Но он не считал это комплиментом.
Неодобрительный голос предков привел его в мрачное расположение духа. Главным образом поэтому он и не решился позвонить у двери незнакомки. Не останавливаясь, он просто проехал мимо и с трудом узнал коттедж, в котором его приняли. Но сомнения быть не могло. Тропинка со свекловичного поля вела прямо к этому домику, огороженному решеткой, за которой был сад и виднелась посыпанная гравием дорожка. Дом был совсем простым, с пристройками, надстройками и навесами для машин; все было опутано, словно паутиной, стеблями дикого винограда, где еще краснело несколько листочков. У штурмана было сильное искушение сойти с велосипеда, но он не посмел. Правда, незнакомка сказала ему: «До свидания», — голосом, в котором, пожалуй, звучала просьба, но образ женщины, который он себе рисовал, не имел уже ничего общего с реальностью, а именно встречи с реальностью опасался он, воскрешая в памяти картины той ночи. Он мысленно сжимал незнакомку в объятиях, впивался губами в ее губы, увлекал ее на диван, и он возвращался к ней после каждой боевой операции. Он становился человеком, переставал быть отверженным. «Если бы предки знали мою жизнь, — с улыбкой говорил он себе, — они бы пожалели меня и придали мне смелости, чтобы я снова увиделся с ней». Эта война не была похожа ни на одну из войн, что они пережили на своем веку. Убивали, не видя убитых, и всякий раз нужно было приложить немало усилий, чтобы поверить, что ты действительно сбрасываешь бомбы, а не имитируешь бомбовой удар на учениях. И если тебя убивали, ты понятия не имел, кто держал тебя в сетке прицела неведомого истребителя-охотника или в перекрестье неизвестной зенитки. Случалось, что твой же товарищ устремлялся на тебя в кромешной тьме, ты не успевал избежать удара и смерть накрывала вас обоих. А штурман та вовсе никогда не прикасался к оружию. Для него война состояла в том, чтобы определять курс, рассчитывать расстояния и время, устанавливать по звездам местоположение самолета — и делать все это в соседстве со смертоносным грузом, который в любую минуту мог взорваться. Порой при мысли об этом сердце вдруг замирало; потом он пожимал плечами. Не будь он штурманом — его послали бы еще куда-нибудь. Откажись он сражаться — его расстреляли бы. Если бы он попытался уклониться от участия в этом вселенском побоище, его повсюду преследовали бы, мучили. Лучше все же сражаться в рядах тех, кто хоть как-то отстаивает свободу, провозглашает уважение к человеческой совести. К тому же у штурмана не было выбора. Он никогда не смог бы сродниться ни с каким другим народом, кроме своего, а его народ страдал. Так он разрешил для себя этот вопрос. Не лучшим образом, он сознавал это. Но как еще было выпутаться?
Через неделю после катастрофы, днем, он, испытывая некоторую тревогу, нажал кнопку звонка в доме 27 по Вэндон-Эли. Дверь открыла незнакомка, и лицо ее осветилось внезапной радостью.
— Почему вы так долго не приходили?
— Боялся вас побеспокоить. И еще он спрашивал себя, какое чувство она испытывала к нему и хотела ли его повидать.
— Я уже тревожилась. Думала, может, вы заболели. Входите.
Он боялся, что у нее в гостях кто-нибудь из друзей или соседей. В таких случаях на лице у него появлялось смущенное и в то же время сердитое выражение, и нетрудно было догадаться, что он не очень-то умеет приноравливаться к неловким ситуациям. Но незнакомка была одна, и он вздохнул с облегчением.
— Я приготовлю вам чаю, хорошо?
Он кивнул. И на этот раз ритуал чаепития призван был помочь ему держаться непринужденней. Оставшись один в гостиной, воспоминание о которой стало настолько нереальным, что ему нелегко было связать его со всем происшедшим, он уселся в кожаное кресло рядом с красной кушеткой. Застекленные двери с раздвинутыми портьерами выходили прямо в сад, уже опустошенный осенней непогодой; последние цветы жались у красных кирпичных стен, за которыми тянулись поля и рощи. Наверное, intelligence officer часто сиживал в этом кресле, покуривая трубку, пока жена готовила чай, и, отрываясь от «Таймса», блуждал взглядом по окрестным полям и небу. Теперь он находился где-то на авиабазе в Суссексе, изучал там материалы по объектам и вчитывался в рапорты экипажей, нисколько не подозревая, что какой-то штурман сидит в его любимом кожаном кресле только потому, что после столкновения двух бомбардировщиков он упал почти на крышу его дома. «Вот они, превратности войны», — улыбаясь, подумал штурман, когда незнакомка поставила перед ним на столик поднос.
— Я мог бы позвонить, — сказал он, — но не знал, как вас зовут.
— Ах да, действительно. Я должна была назвать свое имя.
— Я сам должен был спросить у вас. Но все произошло так неожиданно в ту ночь.
— Правда?
Некоторое время она молча намазывала тосты маслом, потом ничего не выражающим голосом спросила:
— Как вы себя чувствуете?
— Хорошо.
— Вы уже пришли в себя?
— Если вы имеете в виду катастрофу и прыжок с парашютом, тогда, да, — ответил он. — Об остальном не могу этого сказать.
— Об остальном? О! — воскликнула она с удивлением. — Мне кажется, для вас это так привычно.