Юрий Гончаров - Теперь – безымянные... (Неудача)
От Мартынюка немногословно и веско снова потребовали решительных и немедленных наступательных действий, занять город любой ценой, во что бы то ни стало.
– Наши славные воины, простые советские люди, способны сдвинуть горы, когда ими правильно руководят. Вы должны осуществить такое руководство. Мы ждем этого от вас!
Что было ответить? Сказать, что требования неисполнимы, потому что не связаны с действительными возможностями, не учитывают их, пренебрегают ими? Сказать, что ждать нечего, он не справится, как и никто другой не сумел бы справиться на его месте?
Вся репутация Мартынюка, сложенная за долгую службу в армии, все им достигнутое – ранениями, тяжкими трудами, беззаветной отдачей всего себя делу, долгу – стояли на карте в эти минуты.
И Мартынюк, ощущая это, так и не отважился заявить правду, побоявшись все в миг потерять, в раболепной придавленности именем говорившего, его негромким голосом, с которым за всю историю, как зазвучал он в стране, все только соглашались, который парализовывал волю, ум, совесть и не таких, как Мартынюк, людей... Глуховато и осипло от волнения, по-солдатски строя свою речь и почти в солдатских же выражениях Мартынюк заверил, что армия выполнит директиву, а он, Мартынюк, примет со своей стороны для этого все надлежащие меры.
Закончив разговор и опомнившись, он понял, каким гибельным для себя и своих солдат обещанием он себя связал. Но сделать было уже ничего нельзя. Оставалось только выполнять.
И Мартынюк, раскаиваясь и казнясь в душе, принялся выполнять. Не подавая виду, скрывая, что он сам первый не верит в успех дела, он дал приказ штурмовать утром южную оконечность города. Казнясь, но опять даже ближайшим сподвижникам не открывая себя, приехал он на своем вездеходе и сюда, на лесную поляну, навстречу подходящей дивизии...
* * *– Когда твои люди в последний раз ели? – после длительной паузы, не снижая своего грозного тона, обратился к Остроухову Мартынюк.
– По-настоящему, горячую пищу – двое суток назад, в эшелоне. На марше получали только сухари, сало и по пятьдесят граммов сахара.
– Кухни с тобой?
– Подходят.
– Сколько надо на кормежку и отдых?
Остроухов продолжал в хмурой сосредоточенности обрывать с ветки листья.
– До рассвета.
– Когда должны прибыть артиллерия и третий полк?
– Не раньше полудня.
– Поздно. Почему такой разрыв в движении?
– Так следовали эшелоны.
– Чем тянут орудия?
– Лошадьми.
– Сивками-бурками, вещими каурками!.. – И Мартынюк прибавил для соли крепкое выражение. – Пошлем навстречу грузовики за пехотой и автотягачи. Кровь из носу, а к утру пушки должны быть на позициях!..
– Дороги в лесу скверные, узкие. Есть крутые балки, топкие места. Тягачи там не пройдут. Лошадьми вернее.
– Ничего, тягачи у нас тоже не плохи. Где поставить орудия – прикинул уже?
– Это смотря по тому, какой будет назначен дивизии исходный рубеж...
– Карта у тебя есть? Карту! – бросил Мартынюк в пространство адъютанту.
Поспешно расстегнув планшет, тот достал смятую, потрепанную на сгибах карту местности в разноцветных карандашных пометках.
Лица командиров, окружавших Мартынюка и Остроухова, как дивизионных, так и тех, что сопровождали генерала, медленно светлели, тень, лежавшая на них, сползала. Хотя Мартынюк был все еще грозен и каждую свою реплику бросал с рыву, все уже почувствовали, что Остроухов победил, что генерал уже отказался от своего первоначального решения, которое никто не одобрял и в его штабе.
Остроухов тоже достал свою карту, раскрыли планшеты и другие командиры дивизии: командиры обоих полков, начальники полковых штабов; кружок вокруг генерала сомкнулся плотнее, натянутая обстановка несколько разрядилась, стала посвободнее; присев на край канавы, где сидел генерал, расстелил на коленях план местности и подполковник Федянский...
Разговор пошел по-деловому: в каком построении расположить полки, где поместить командные и наблюдательные пункты, как лучше проложить связь между подразделениями и от того оврага, где решили поместить штаб дивизии, до командных центров армии, до НП Мартынюка. Дивизионные командиры спрашивали о противнике, метили свои неиспятнанные свежие карты значками, нанося немецкий передний край, пулеметные точки, расположение артиллерии, минометных батарей. Сведения о противнике были скудны и нечетки. Спутники Мартынюка, среди которых был и начальник оперативного отдела штаба армии, знали, что в выступе, образованном немецкими войсками с занятием города и имеющем протяжение с севера на юг до двадцати километров, ведут боевые действия две дивизии – механизированная и пехотная, но не знали их численности, не могли сказать также ничего точного о танковых группах, находящихся в районе города.
Самые смутные сведения были о северной окраине, на которую должны были наступать полки. Мартынюк и его штабисты высказали твердое убеждение, что немцы здесь выдохлись окончательно, ибо, заняв здание больницы, они резко сбавили свою активность, не делали попыток продвинуться дальше, а только укрепляли свой передний край.
Но вот это-то известие и показалось Остроухову наиболее тревожным: что именно и в каких местах успели они соорудить? Какими средствами усилили свою оборону? Мартынюку это не казалось столь уж важным: что там они могли нарыть за несколько часов? Но Остроухов знал немцев, их инженерную сноровку, знал, во что превращаются улицы и дома, если в стенах появляются амбразуры, а на перекрестках – бетонные колпаки с прорезями для пулеметных стволов, знал то, чем могло все это стать для наступающей стороны. Недовольный скудостью информации, тем, что Мартынюк, пренебрегая нужными сведениями, не позаботился о разведке, о наблюдении за противником, Остроухов, разглядывая карту, хмурился и покусывал кончик карандаша...
Горячность постепенно остывала в Мартынюке. Тон у него сохранялся еще сердитый, с ворчливыми нотками, но уже без той властности и категоричности, как поначалу. Этой своей сердитой ворчливостью Мартынюк явно старался создать впечатление, что он делает не что иное, как только уступку, послабление упрямому Остроухову, тогда как делать этого никак нельзя. Он даже настолько простер свою терпимость, что согласился назначить точное время наступления позднее, когда определится главное – как скоро сможет прибыть и занять намеченные для него огневые позиции артиллерийский полк.
Часы эти можно было примерно высчитать, и по ним выходило, что дивизия пойдет на штурм города не раньше середины следующего дня...
* * *Начальник штаба дивизии подполковник Федянский за свою тридцатидвухлетнюю жизнь сменил немало всевозможных увлечений, стремлений, интересов. В детстве, учась в девятилетке, живя в городе, возле которого не было даже приличной реки, мечтал о необыкновенном – стать капитаном дальнего плавания. Потом под влиянием книг о путешественниках он хотел быть ученым, исследователем восточных культур, забытых уголков мира, извлекать на свет тысячелетние тайны могильников и курганов. Видел он себя и дипломатом, влияющим на судьбы народов, врачом, избавляющим человечество от болезней, знаменитым писателем. Биография его сложилась иначе. В двадцать лет – тогда было неспокойно на ДВК, и комсомол бросил призыв: лучшую молодежь на укрепление командных кадров армии и флота – Федянский, подходивший по общеобразовательному уровню и соцпроисхождению (из трудовой семьи – отец служащий заводской конторы, мать – учительница начальных классов), пошел на военную службу, на специальные командирские курсы. Последовали годы сурового армейского быта, снова всякие курсы. Море, корабли, пирамиды – все это вспоминалось уже только с улыбкой. Но одно все-таки осталось в Федянском от детства и юности – зависть к людям сильной воли, больших судеб, борцам и героям и желание самому походить на те сильные, яркие, благородные характеры, которые были в любимых им книгах. Это желание было для Федянского не только одним из его жизненных стимулов, но еще и главным образом источником его частого недовольства собою, источником его частых внутренних терзаний, ибо действительными своими качествами Федянский далеко не походил на того человека, каким хотел себя видеть. Он хотел обладать мужественной прямотою во всем и всегда, прямотою, которая ни перед чем не отступает, ничего не боится, не знает унизительных компромиссов, которая выглядит так привлекательно и красиво, когда ее являет людям чья-нибудь сильная человеческая душа, хотел обладать той чистотою совести, когда даже строгая саморевизия не может обнаружить ни единого пятнышка грязи, хотел быть чуждым всяким низким страстям – карьеризму, себялюбию, тщеславию, корысти... А был таким – нестойким и нетвердым, когда нужны были крепость и сила характера, пасующим перед наглостью и злом, постоянно обремененным мелочными, суетными заботами честолюбия, неравнодушным к служебным успехам других, способным покриводушествовать и полицемерить, даже прямо солгать, если инстинкт нашептывал, что в личных интересах так будет удобнее и выгоднее. Он хотел быть добрым и великодушным с подчиненными, ему импонировала роль заботливого, справедливого начальника, которого искренно любят и уважают, но почти всегда он бывал с подчиненными холоден и резок, мог сорвать на них раздражение, не умел удержаться от того, чтобы не подчеркнуть разделяющую его и их дистанцию. Подчиненные признавали его знания, профессиональную подготовленность, ум, но боялись его, сникали в его присутствии, и той любви, которую он хотел к себе видеть, в них не было. Он хотел быть добрым и простым товарищем в среде равных по званию, по положению, но и это у него не получалось – он не мог сдержать в себе иронию, насмешливость, часто демонстрировал свое интеллектуальное превосходство; людей это обижало, они инстинктивно, в целях самозащиты, стремились от него отгородиться, и фактически в среде сослуживцев он пребывал в одиночестве, близких друзей среди них у него не было. Он нравился женщинам своей красивой внешностью, элегантностью, остроумием, у него было немало романов и связей, но он не спешил жениться, банальное и обыкновенное в этой сфере чувств удовлетворить его не могло, он все ждал, что придет нечто особенное, той силы, той утонченности, какие требовала его натура. Но когда в жизни Федянского появилась такая женщина и чувство к ней захватило Федянского до головокружения и понесло, как половодье, как умеет нести только оно, когда нельзя опомниться, разобрать – куда, зачем, на какой будешь вынесен берег и будешь ли вынесен вообще или бурлящая пучина захлестнет, поглотит тебя, – Федянский первый же испугался слепой стихийной силы, во власть которой попал, испугался неизвестности впереди, того, что этой неизвестности надо отдать себя целиком и полностью и ни о чем не спрашивать, не ставить никаких условий... Для него всегда была трогательна забота взрослых детей о своих старых родителях, он умилялся, если читал об этом в книгах, видел на сцене, но своим родителям писал редко, скупо, даже нерегулярно посылал деньги; если же получал отпуск, то ехал на Кавказ, в Крым, проводил там время с большим для себя удовольствием; в тот же город, где родился, в тот дом, где уже много лет не был и где его ждали так, как не ждали нигде на свете, посылал лишь пару-другую открыток с видами моря и гор и какой-нибудь простенький сувенир, из тех, что во множестве продаются в пляжных киосках... Всякий раз, сорвавшись и осознав потом свой проступок, свою слабость, свое падение с моральных высот, на которых он хотел пребывать, Федянский остро мучился, корил себя, давал зарок, но проходило время, выпадал другой случай, и Федянский непроизвольно оступался вновь, чтобы потом вновь внутренне страдать, презирать себя и вновь давать самому себе клятвенные обещания...