Аркадий Первенцев - Над Кубанью. Книга первая
— Абрек, басурманин, — шипел старик, — всем коням бабки раскровенил. Что ты там, женился?
Сенька сидел на раскидистой грушине. Вскарабкавшись на нее в минуты суматохи, он приготовился в крайнем случае перепрыгнуть с дерева на амбар.
Хозяин, обойдя дерево и постучав по корявому стволу кнутовилкой, потребовал, чтобы Сенька спустился вниз. Мальчишка скулил, медлил, ожидая, пока уляжется гнев старика. Недосягаемость Сеньки злила Луку. Он попытался взобраться на дерево, но, сорвавшись с первого гнилого сучка, сердито дул на ссадины, закровенившие руки.
— Слезай, хуже будет.
— Дедушка, дедушка, вы кнутом будете!
— Нет, я тебя вареником. Слезай!
— Боюсь, дедушка, — плакался Сенька, внутренне радуясь неудачной попытке хозяина достать его и жалея, что Мишка не был свидетелем конфуза.
В это время Сенькина кобыла после долгого раздумья потащилась к колодцу и опустила храп в корыто. Лошадь была горячая, опой неминуем. Лука, узнав атаманскую лошадь, бросил осаду, трусцой побежал к колодцу. Кобылица, почуяв воду, осатанела, вырывалась. Лука оскользнулся, попал коленом в грязь, наквашенную у корыта. Сенька притих. Втолкнув в двери сарая непокорную «худобу», Лука пошел по двору спокойным шагом. Пыл у старика прошел. Сенька, давно изучивший хозяйский характер, слез с дерева и нерешительно приблизился к Луке, покорно сняв шапчонку.
— Как коней выпустил, барбос?
— Волки загнали, всю ночь шукали, тьма-тьмучая волков. Кубань переплыли по Ханскому броду, — оправдывался Сенька, виновато потупясь.
— А велигуровских коней волки не гоняют? Чего ж у Велигуры кони в сохранности?
— Он атаман, а атаману, известно, везде скидка, — безобидным тоном произнес Сенька.
Лука снова рассвирепел, приняв слова мальчишки за личное оскорбление. Батурин всю жизнь бесполезно мечтал походить в атаманах, но на станичном боку казаки жили дружнее и побогаче и всегда отстаивали своих кандидатов, забивая форштадцев, выступавших несогласованно и вразнобой.
— Так ты еще насмешничать! — крикнул Лука, замахиваясь кнутом. Ремень опустился на Сенькину спину. Сенька упал, Лука подтолкнул его носком сапога и, когда тот вскочил, наискосок ударил кулаком по затылку. Удар был настолько неожидан и силен, что Сенька отлетел к корыту, стукнувшись головой о подпорки. Нестерпимая обида сдавила сердце ребенка, он цепко ухватился за скользкий столб и зарыдал жгучими, злыми слезами.
— Вы что ж это, Митрич, опять хлопца тиранили? — выходя из дома, укорила старая Перфиловна, жена Луки.
— Что ей станет, — огрызнулся Лука, затворяя ворота.
— Плачет же!
— Беспокоится! — буркнул он. — Плачет! Небось золотую слезу не выронит.
ГЛАВА IV
На кухонном крылечке Мишу встретила улыбающаяся женщина с добрыми глазами. Она приветливо глядела на мальчика, скатывая с рук комочки желтого теста. Мать Миши, Елизавета Гавриловна, была еще нестарой женщиной, но постоянные заботы рано огрубили ее когда-то красивое лицо и очертили рот скорбными складками. Нелегка жизнь казачки, с утра до ночи цепляются незаметные для мужского глаза мелкие домашние дела, которым не бывает ни конца, ни краю. Если казак мог передохнуть между сенокосом и полкой, между обмолотом и пахотой, а иногда и понадеяться на смышленого сынишку-погоныча, то казачке не бывает роздыху. Всю жизнь вертится она возле печи, коров, готовит впрок молочные продукты, месит навоз для кизяка, следит за птицей, свиньями. Спозаранку, когда так сладко спит муж, натяйув на голову овчинную шубу, в начале улицы играет на дудке пастух-чередничий. Поворачивается казак спросонок, щупает рядом пустое место, на котором вот-вот лежала жена, — бормотнув, переворачивается на другую сторону, продолжая сладкий утренний сон. Зорюет казак так же, как зорюет его строевой конь, опустив дремотную голову у влажной кормушки. А жена уже на ногах, уже выдоила коров, оттащила в закутку упрямых телят, выгнала коров на улицу. А опоздай немного — проведут мимо мычащую череду[1] и придется тогда догонять стадо, бегом поспевая за коровами, несущимися по сизым полыням выгона и по ядовитому молочаю. А после того, как розлито молоко в глиняные глечики и куры справились с золотистой дорожкой пшеницы, надо, вы-брав золу, разжигать печь, стряпать. В горячее время зачастую едет казачка за снопами и сеном, вывершивает скирды, глотает пыль у соломотряса, успевая справиться и дома. Ведь никто не сделает за нее того, что хозяйке положено сделать.
Приходит поздняя осень, мчатся по станицам свадебные тачанки, украшенные яркими лентами, позвякивают оружием и графинами хмельные дружки-бояре, и усатая голова свата подпрыгивает у крыла, обрызгивая расшитый разноцветными нитками холстинный рушник. На-плевать удалому свату, что, прежде чем легло на его плечо это полотенце, надо было выдергать коноплю, составить ее в шатровые кучи, вымочить в гнилой реке, кишащей пиявками и ужами, вытрепать стебли, насучить нитки, наткать длинных полотнищ, а после долго еще их белить, окуная в копанки и растягивая для просушки на пригорках.
Зима не приносит долгожданного покоя: начинается пряжа, взапуски работают прялки, вязальные крючки и самодельные ткацкие станки, перерабатывая овечью «вовну» на шароварное и черкесское сукно, на чулки, кофточки и перчатки. Встрепенется темной ночью хозяйка, выглянет во двор и, если увидит, что где-то замерцал уже огонек у ретивой казачки, быстро засвечивает каганец, и комната наполняется шмелиным жужжаньем веретена. Минуты короткого роздыха наступают, когда подрастает сын, оженится, и в семью приходит домовитая невестка. Только тогда имеет право свекровь и чуть попозже подняться, и посудачить на лавочке с соседками, выбрать время для посещения церкви.
Миша привязал мерина на базу, у деревянных яслей, пошел, придерживая лежащие на плечах недоуздки. Коню хотелось пить, он поглядел вслед Мише, попробовал потянуть ясли, прерывисто заржал.
— Маманя, кони не приходили? — спросил Миша.
— Куда?
— Домой.
— Да они ж на попасе.
Миша уставился на мать выпуклыми зеленоватыми глазами.
— Ты шуткуешь, маманя. Они в сарае.
— Нема их в сарае.
Миша быстро зашагал к сараю, распутал веревочную петлю, служившую вместо засова, потянул на себя дверь, заглянул. Кони сгрудились у входа. Миша снова завязал петлю, улыбнулся.
— Ишь занудились кобылки. Со степи домой, а из дому на волю тянет.
— Небось напугался, Миша? — опросила мать, тепло поглядывая на своего любимца.
— Не пужливый. Я так и знал, кони-то в сарае.
— А где ж им быть. Видать, Черва увела. Пришла распутанная, а за ней, как полагается, все увязались. Я ей кнута всыпала.
— Зря, мама, Черву, то, видать, Купырик напроказила. — Миша направился в дом, у сеничных дверей задержался. — Мама, ты харчей бы приготовила загодя, ребята вот-вот подъедут, ждать не будут. Надо к табору засветло возвернуться.
— Приготовлю, приготовлю. Напоила бы тебя каймачком, сыночек, да кот всю верхушку сожрал. Хоть бы завез его куда-нибудь. Жалеешь все.
— Может, еще кто каймак слизал?
Мать отмахнулась:
— Больше некому. Кот. По всему видно, он.
— Ты мою новую полстенку не видела? Чисто весь побился на Федькиной кляче, — переменил разговор Миша.
— Полстенка под редюжкой, на койке, ты ж сам ее туда прибрал.
— Может, и прибрал, я что-сь запамятовал.
Летом Миша спал в холодном коридоре забитого парадного входа. В коридоре складывали «жмени» прочесанной конопли, семенное просо и клещевину, и тут же по бокам ступенек стояли два трехпудовых бачка с медом от собственных пчел.
«Не иначе какой-то воряга каймачком заправился, — Думал Миша, перекидывая тряпичные плетеные половники, — кот у нас сознательный». Полстенки не находилось. Мальчик поднял одеяльце, подушка откинулась, и у него округлились глаза. Миша замер с одеялом в одной руке и с полстенкой в другой. Кот совершил оскорбительное, возмутительное дело. Взяв потник и подушку, Миша вышел в кухню с мрачным лицом и глазами, полными слез. Мать, торопливо обтерев руки о фартук, схватила подушку.
— Опять кот. Ах он, проклятущий, как же ее теперь отстирать? Придется перья перебрать.
Миша пришел в себя. Глаза его были уже сухи.
— Давай кота, маманя.
— Давно бы так! Житья от него нема. В мешок его, сыночек, да выкинь аж на Камалинском юрту, чтоб им в нашей станице не пахло.
Торопливо поев пресных пышек, облитых вершковой сметаной, и запив кружкой молока, Миша отправился поить лошадей. Елизавета Гавриловна вытряхнула из торбы крошки и положила туда кусок сала, пышек, хлеба.
«Маловато, — определила она, заглянув в сумку, — Сеню будет угощать, надо на двоих».
Вынув из борща кусок мяса, всунула в торбу и, оправляя под платком волосы, отправилась к погребу… Миша спускался с чердачной лесенки, держа под мышкой белолапого кота.