Сигурд Хёль - Моя вина
А вот немцы узнавали. Каким образом?
И мы все кружили и кружили на одном месте.
Строили самые невероятные догадки — и сами же их отвергали.
Может, Ландмарк и Эвенсен…
Но Ландмарк и Эвенсен были арестованы, и, может быть, в эту самую минуту их пытали…
Назывались другие имена, но тут же отклонялись — эти люди ничего не знали.
И снова четверо избегали встречаться взглядами.
Невеселая картина.
Выход был один, неприятный, но неизбежный: распустить группу, переждать какое-то время, а потом начинать все сначала, с новыми людьми. Никто не говорил этого вслух. Каждый знал про себя.
Наконец доктор Хауг поднялся и заявил, что не мешает выпить. Погребов у него, правда, не имеется, не то что у некоторых присутствующих здесь представителей плутократии, зато есть спирт — spiritus соncentratus — и еще — что вы на это скажете? — натуральный лимонный сок, и сахар, и сельтерская!
А потом будет закуска. Ничего особенного, к сожалению. Но несколько яиц найдется, из собственного курятника. И в погребе еще сохранилась баночка анчоусов. А некий пациент преподнес ему настоящий козий сыр! А некая пациентка — телячий рулет! Он его, кстати, вполне заслужил, ибо изрезал ее вдоль и поперек, немало прелестей ей удалил и сделал ее, можно сказать, другим человеком.
Докторский юмор был какой-то вымученный, зато меню — мечта о потерянном рае!
Молоденькая девушка принесла выпивку, а через некоторое время закуску. Девушка была на редкость хорошенькая. Совсем юная — двадцать, может быть двадцать два. Стройная, волосы светлые, золотистые, а глаза теплые, карие. Глаза эти, между прочим, большей частью были опущены долу, и каждый мог любоваться необычайной длины ресницами. Одета она была тщательно и кокетливо — во все черное, с белой наколкой и маленьким белым фартучком.
Гармо тут же принялся флиртовать с ней.
— Ну как, Инга, новый женишок объявился? Нет еще? Ну, это уж никуда не годится. Что ж ты, так в девах и останешься? Ведь тебе уже за двадцать! Ну, коли совсем плохо придется — знай, что у тебя есть преданный друг по имени Уле Гармо!
Она почти не отвечала, почти не глядела на него, улыбалась застенчиво, опустив глаза. Похожа была на светловолосую мадонну. Постукивала каблучками вокруг стола, делала свое дело. Потом ушла.
Доктор Хауг и директор слушали шуточки Гармо с несколько смущенными лицами. Они смотрели в сторону. Кольбьернсен, казалось, злился еще больше. Он сидел молча, закусив губы, сузив глаза. Два маленьких белых пятнышка выступили у него на скулах.
— Инга у нас, можно сказать, вместо дочери, — объяснил мне доктор. — У нас ведь у самих детей нет, так уж сложилось… Она сирота — родители ее погибли от несчастного случая на море, когда ей было пятнадцать. Мы взяли ее к себе, дали образование, и нам ни разу не пришлось об этом пожалеть. Она, между прочим, очень музыкальна, берет уроки. Умница. И совершенно очаровательная внешность, вы согласны? Гармо вечно при ней дурака валяет — как вы имели случай заметить…
— Хо-хо! — развеселился Гармо. — Скажите лучше, что все мы к ней неравнодушны! Верно, директор?
— Но ты-то больше всех страдаешь! — усмехнулся директор.
Кольбьернсен молчал.
Было уже поздно, и все понимали, что сегодня мы ни к чему больше не придем. Теперь дело было за мной — предстояло основательно поразмыслить. Впрочем, самое существенное мы и так обсудили, и вывод всем нам был одинаково ясен — если, естественно, не случится чего-нибудь непредвиденного.
Мы разошлись около одиннадцати. Было темно от туч — хоть глаз коли. Мы шли посередине улицы, чуть не ощупью находя дорогу. Несколько раз натыкались на встречных. Один раз немецкий патруль осветил нас фонариком, но не остановил.
Первым свернул Гармо. Потом директор. Он задержался на мгновенье.
— Вы не со мной, Кольбьернсен?
Но Кольбьернсен, оказывается, забыл в конторе какие-то бумаги и хотел зайти за ними. Кроме того, не мешало проводить гостя до отеля.
Мы молча пробирались с ним дальше. Лишь изредка он говорил лаконично:
— Нам сюда! — и трогал меня за рукав.
Но когда мы подошли к отелю и я собрался уже прощаться, он вдруг сказал:
— Если вы ничего не имеете против, я хотел бы зайти к вам на минутку. Мне надо с вами поговорить.
НОЧНОЙ РАЗГОВОР
Когда мы поднялись в мой номер, Кольбьернсен прежде всего совершил обход — подошел сначала к телефону, накрыл его своим плащом, потом осмотрел внимательно шкафы, ванную комнату, пояснил мимоходом:
— Не мешает проверить…
Он держался бесцеремонно, словно у себя дома. Я подумал: все это хорошо, но не мешало бы поделикатнее…
— Отель вообще-то в надежных руках, — сказал он, закончив осмотр. — Но в этой ситуации становишься болезненно подозрительным. А установить звукоуловитель нетрудно.
Мы сели. Он внимательно посмотрел на меня. У меня возникло ощущение, что его подозрительность распространилась теперь и на мою персону.
Возможно, он заметил мое раздражение и отвел взгляд.
— Я зашел, чтобы сказать вам, что, по моему мнению, это Гармо, — заявил он очень спокойно и снова посмотрел на меня.
Теперь настал мой черед взглянуть на него внимательнее. Весь этот вечер я только и делал, что наблюдал, и я пришел к выводу, что о Гармо и речи быть не может. В нем было что-то такое, что с первой минуты внушало доверие. Простой, сильный, жизнерадостный, немного, видно, буян и заводила. Невозможно представить, что такой способен вести двойную игру. Но ведь и доктор и директор — равно немыслимо. Я не сомневался, что это исключается. Кроме того, они в этой группе уже три года, а неприятности начались только месяц назад. Нет, несмотря на «послужной список» и всякие там подвиги, мысли мои снова и снова возвращались к Кольбьернсену. Он-то, во всяком случае, не прост — и именно он пришел в группу последним. А Гармо — нет-нет…
С другой стороны, я знал, что как раз в такие ловушки обычно и попадают. Именно внушающие доверие люди и подбираются для подобной работы.
И еще одно. Гармо мне нравился. Кольбьернсен не нравился. А такого рода чувства только мешают объективности суждения. Следовало взглянуть на вещи трезво.
— У вас есть доказательства? — спросил я.
Но с доказательствами, как выяснилось, дело обстояло слабовато. Кольбьернсен вынужден был признаться, что все это не более как косвенные улики. Не так уж это много.
Особое значение он придавал тому, что Гармо все эти годы состоял в рабочей партии, включая и период политики «сломанного ружья»[23]. И как раз тогда был особенно активен.
Я спросил: разве ему не известно, что среди лучших борцов Сопротивления очень много представителей рабочей партии?
Это ему известно, сказал он с этакой усмешкой, означавшей: глупый вопрос! Но что касается Гармо…
— Несколько лет назад мы тут организовали стрелковый клуб, — сказал он. — Мы не могли равнодушно смотреть, как у нас обстояло с обороной — ну, и вообще… Так Гармо — и, кстати, не он один — обругал нас фашистами. У многих членов клуба перебили в домах окна и…
Я спросил, не могла ли организация такого клуба быть стимулирована, в частности, предполагаемыми волнениями среди рабочих.
— Возможно, — ответил он таким тоном, словно это не имело никакого отношения к делу.
— Я только одно знаю, — продолжал он, — что из десяти членов клуба, — тут он принялся загибать пальцы, — один погиб в апреле сорокового, двое в настоящий момент в Грини, один в плену в Германии, один погиб, сражаясь в английской авиации, двое — офицеры норвежских вооруженных сил в Англии, один вынужден был эмигрировать в Швецию и двое по-прежнему здесь, участвуют в нелегальной работе. Ни один не изменил нашему делу, а Гармо назвал нас фашистами!
Два белых пятнышка снова выступили у него на скулах — явственно, словно сама кость напряглась, пытаясь прорвать кожу.
«Странно, — подумал я рассеянно, — у большинства людей при волнении выступают на щеках красные пятна, а у него почему-то белые…»
Я сказал — так спокойно, как только мог, — что, конечно, очень печально, когда подобные оскорбительные слова употребляются не к месту, особенно в столь неподходящей ситуации, как та, что сложилась перед войной. Кто, кстати, может утверждать, что никогда этим не грешил? Но ведь не может же он считать это уликой против Гармо в теперешней ситуации.
Он вскочил и уже открыл было рот, собираясь, видимо, ответить что-то резкое, но сдержался, закрыл рот, снова сел и сделался вдруг такой невозмутимый и любезный. Пожалуй, даже чересчур.
Ну, разумеется, я прав, заявил он. Никогда не следует слишком спешить с выводами. (Я не уверен, не было ли в его голосе оттенка насмешки.) В сущности, ему следовало бы извиниться, что он занял мое внимание вещами в общем-то совершенно посторонними, относящимися к прошлому — к доисторическому прошлому, как он выразился.