Анатолий Брусникин - Беллона
— Прощения? Я у него?! Ни за что на свете!
Майор вздохнул.
— Как угодно. А я уже извинился.
— Но почему?! — всё не мог опомниться интендант. — Кто это такой?
— Ничего более сказать вам не могу. А только поспешите.
И жандармский штаб-офицер ушел, оставив приятеля в полном ошеломлении.
Колебания, впрочем, продолжались недолго. Зная Антона Романовича за человека серьезного и слов на ветер не пускающего, подполковник поторопился выйти во двор — и вовремя. Барон уже сидел на чистокровной вороной кобыле, а конюх крепил к луке повод другой кобылы, рыжей, навьюченной чемоданами.
— Я, кажется, повел себя глупо, — сказал интендант, подойдя. Желтое лицо кисло и жалко улыбалось. — Виной тому больной желудок и раздерганные нервы. Прошу не держать обиды…
Барон поглядел на него с нескрываемой брезгливостью и не удостоил ответом.
— Так где, вы говорите, следует свернуть, чтобы ехать до хутора Сарандинаки? — спросил он у конюха.
Защитник человеков
Два трудно совместимых чувства — жгучая ненависть и острая жалость — в протяжение всех этих дней не оставляли Лекса. Только усиливались.
Ненависть к тупому, жестокому, гнусно устроенному, рабьему государству. И жалость к безответной, нелепой и неожиданно родной, до мурашек родной стране.
Она напоминала ему огромного и добродушного недоумка, служившего в их московской усадьбе дворником. Уличные мальчишки дразнили его, швыряли камнями, а детина, который легко мог бы раздавить двумя пальцами любого из своих мучителей, лишь бессмысленно хлопал ресницами и жалко улыбался или плаксиво морщился.
Лекса увезли из России шестилетним, из поры раннего детства мало что запомнилось, но этого беспомощного и беззащитного богатыря он почему-то не забыл.
Отчего страна, с которой у него, европейского человека, не могло быть совершенно ничего общего, кажется ему мучительно родной, Лекс себе объяснил. По мнению ученых, 90 процентов сведений о жизни и окружающем мире человек набирает как раз в первые шесть лет своего существования. Поэтому многое из того, что Лекс здесь видел, пробуждало саднящую боль узнавания.
Оказывается, небо и облака, траву и деревья, дорожную пыль и утреннюю росу он впервые увидел именно здесь, так что небо для него — это русское небо, и трава тоже русская, и все самые главные вещи на свете.
Тогда, выходит, он сам тоже русский?
Эта мысль его злила. Трава, роса — чушь. Память тела, атавизм сознания и ни черта не значит. Никакой он не русский. Он анти-русский, контр-русский.
Вот отец, Денис Корнеевич, — безусловный русак, несмотря на весь свой космополитизм. Неорганизованный, сентиментальный, подверженный беспричинной хандре и ни на чем не основанной восторженности, не способный к целенаправленному усилию. Милый, славный, любимый — но никчемный.
Бланк-старший был исконный либерал, участник прекраснодушного университетского кружка, где кроткие витии робких тридцатых вполголоса, осторожно мечтали о просвещении народном и отмене крепостничества «по манию царя». Однако по тем временам и этого вольнодумства оказалось много. Власть предержащая строго спросила с кандидатов и студентов за безответственные словеса. Кто-то поехал вдаль, в восточном направлении, а кому-то пришлось и посидеть в крепости. Дениса Корнеевича, благодушнейшего из университетских фрондеров, административные меры не коснулись — выручили связи отца, генерала Бланка, памятного государю еще по заграничному походу. После нескольких допросов Денис Корнеевич был отпущен на все четыре стороны, и в одну из них, а именно западную, немедленно удалился, испуганный и оскорбленный. Он поклялся, что ни ногой более не ступит на российскую почву, где может твориться подобный произвол, а для проживания избрал Британию, самую цивилизованную из стран нашей дикой и грубой планеты.
Политическим эмигрантом барон не считался, во врагах отечества не числился, потому что отстранился от всякой общественной деятельности: во-первых, не желал доставлять неприятностей оставшимся в России родственникам, а во-вторых, убедил себя, что при жизни его поколения никаких благотворных перемен на родине свершиться не может, ибо народ слишком неразвит, а общество еще не вышло из пеленок сословного эгоизма. «Вот лет через пятьдесят или сто, — говорил Денис Бланк, и его голубые глаза вспыхивали восторгом, — всё свершится само собою, ибо русский человек дозреет».
В юности Лекс отца презирал и называл «эволюционером», а когда умерла мать и Денис Корнеевич сделался похож на осиротевшее дитя, стал жалеть.
Если Бланк-младший вырос таким, каким вырос, то лишь потому, что еще ребенком сказал себе: я не хочу быть похожим на него.
С детства он ввел себе в правило и привычку при наличии выбора всегда отдавать предпочтение трудному, а не легкому, твердому, а не мягкому, напряжению, а не расслабленности. Не из страсти к самомучительству, но потому что неоднократно убеждался: правильный путь не бывает под горку, по накатанной колее.
И еще нужно было научиться преодолевать страх. Это давалось Лексу тяжело — от природы он обладал живой фантазией. Перед тем как нырнуть с утеса в море, обязательно представлял, как напарывается на затаившийся под водой ржавый якорь, а перед скачкой с препятствиями предчувствовал, что сегодня непременно сломает себе позвоночник. И все-таки прыгал в волну, а в скаковой конюшне обязательно выбирал лошадь поноровистей.
Храбрость, если только она происходит не от тусклости воображения, всегда является победой воли над слабостью, разума над эмоцией.
Мир держится на инстинктах, но человек тем и отличается от животного, что руководствуется в своих поступках не ими, а рассудком. Всякая коллизия и всякий выбор, если начнешь разбираться, сводятся к конфликту между рацио и эмоцио. Для Лекса альтернативы не существовало. Он поступал так, как должно, а не так, как хочется. И давал привилегию чувству только в том случае, если оно не вредило логике.
Взять хоть мелкий эпизод на почтовой станции в Дуванкое.
Конечно, он сделал потачку своему раздражению — это несомненно. Сначала разозлился на полупьяного болтуна, выворачивающего все потроха перед первым встречным. Как это по-русски! Ни сдержанности, ни дисциплины, ни деликатности, ни чувства собственного достоинства. Вывалить на совершенно чужого человека свои беды, рассказать интимные секреты, разодрать на груди рубаху, да еще обижаться, что тебя не желают слушать!
А последовавшая за тем омерзительная сцена между интендантом и его денщиком окончательно вывела Лекса из себя. Он будто увидел перед собою всё, что так люто ненавидел в России: подлую безнаказанность верхов, рабскую покорность низов и полное равнодушие общества.
Однако вмешался не сразу. Сначала, как обычно в подобных случаях, отвел взгляд и спросил себя: не выйдет ли какого-нибудь ущерба для Цели, если сделать себе маленький подарок. Решил, что ничего, можно. И только после этого отвел душу.
Бланк не мог понять, как можно жить на свете, если не ставишь перед собой какой-нибудь высокой и труднодостижимой задачи. К чему тогда жить? И людей внутренне он делил по этому принципу: на тех, у кого есть Цель, и тех, кто ее даже не ищет. Большинство, конечно, ведут животное существование, смотрят только себе под ноги и ничем не интересуются, кроме собственной утробы. Современные государства, в особенности деспотические, вроде России, еще и нарочно пригибают человека лицом к земле, чтобы не смотрел вперед и вверх.
Но если ты родился свободным, умным и здоровым, если ощущаешь в себе большую силу, у тебя нет права быть мелким. Вот так и старался жить Александр Бланк.
Дожить до старости с подобной установкой шансов было немного, особенно когда на каждом перекрестке нарочно выбираешь дорогу поопасней, но иногда, в мечтательную минуту, Лекс фантазировал, что досуществует до двадцатого века и увидит Землю преобразившейся — в том числе его усилиями.
На европейском континенте тираний не останется, они не выдержат испытания социальным и техническим прогрессом. Справедливее всего общество, вероятно, будет устроено всё в той же Англии, где правящий класс уже сейчас начал понимать, что революции можно избежать, только если обеспечиваешь рабочим пристойную жизнь, превращаешь их из пролетариев в людей, которым есть что терять кроме собственных цепей. Будущее Франции пока под вопросом, но монархия вряд ли долго продержится в этой проникнутой республиканским духом стране. Вот немцы — иное дело. С их гипертрофированной любовью к порядку и социальной иерархии, с прусской страстью не думать собственной головой, а слушаться начальства, они дружно маршируют к всегерманской казарме, но казарма эта будет аккуратной и благоустроенной, с белыми занавесочками на окнах. Нет, победа революции в Германии невозможна — проверено на собственном опыте, о чем напоминает сырыми вечерами раненый локоть.