Павел Шестаков - Взрыв
Моргунов по-вчерашнему тяжело повел головой.
— Я так и думал. Одно мгновение и столько лет… Конечно, вы не узнаете его сейчас. Поэтому я хотел предупредить вас… Для того и пришел. Человек, с которым вам предстоит встретиться, Тюрина не убивал. Он может знать о том, как это произошло, только от вас или от другого, кому вы рассказывали.
— Я никому не рассказывал.
Лаврентьев наклонил голову.
— Я тоже.
— Вы?!
Лаврентьев встал, расстегнул рубашку и приоткрыл плечо, на котором четко выделялся продолговатый след старого ожога.
Подождав немного, пока Моргунов вспомнит и поймет, он застегнул рубашку.
Моргунов молчал.
— В общем-то я дешево отделался, — сказал Лаврентьев. — Вы, наверно, в лицо целили?
— По глазам, — подтвердил Моргунов глухо. — Не думал, что так свидеться придется.
— Да ведь лучше, чем в прошлый раз, — улыбнулся Лаврентьев.
— Лучше. — Моргунов искал себя. — Вы, значит, картину консультируете?
— Я уже сказал. К картине я не имею никакого отношения. Я прилетел сюда, в город… по своим делам. Остановился в гостинице и — надо ж такое! — попал на этих киношников. Они понятия не имеют, кто я такой. Если б не вы и этот Огородников…
— Не раскрылись бы?
— Не собирался.
— Понимаю. Вы на прежней работе?
— Михаил Васильевич, позвольте сейчас этой стороны не касаться. Вы обещали мне…
— Не беспокойтесь. А жаль. Вы ж им столько пользы принести могли.
— Вы тоже.
Моргунову стало неловко.
— Понимаете…
Лаврентьев кивнул.
— Кажется, понимаю, — сказал он, стараясь облегчить неловкость Моргунова. — Вам не хотелось бы рассказывать о тон, что произошло в подвале?
— Не хотелось.
— Вы имеете на это право. Ничего недостойного вы не совершили, лгать не собираетесь. А они, в конце концов, снимают художественный фильм, а не про нас с вами картину. Пусть снимают. А сценарий довольно правдиво придуман. Во всяком случае, так могло быть. Потому я и зашел к вам. Не заставляйте себя говорить то, что не хочется.
— А этот Огородников? Кто он?
Лаврентьев пожал плечами, однако Моргунов истолковал его движение по-своему.
— Понимаю, понимаю…
Он решил, что Лаврентьев связан служебной тайной, участвуя в розыске не разоблаченного до сих пор военного преступника.
— Как же мне вести себя?
Моргунов спросил как-то наивно, будто не прошло тридцати лет с тех пор, как был он мальчишкой-партизаном, а Лаврентьев разведчиком-профессионалом, фигурой почти немыслимой для Мишки… Но годы прошли, и в кабинете сидели два немолодых уже человека, в чьем возрасте отвечать приходится больше перед собственной совестью, чем перед начальством, и понимающий это Лаврентьев ответил:
— Не знаю, Михаил Васильевич. По обстановке, как в наше время говорили. Поглядим на гражданина Огородникова; я-то его и сам еще не видел.
И не подозревал, кого увидит, иначе сказал бы Моргунову другое…
— Ясно, — вздохнул облегченно Моргунов, хотя ничего еще ясно не стало, но прояснилось важное для него: не придется краснеть, утаивая правду, или самообнажаться перед незнакомыми людьми. И то и другое было мучительно и ненужно, ибо, как давно уже знал он, случается в жизни такое, что тебе только принадлежит, за что перед собой только отвечаешь, и никто тебе не поможет и не накажет.
— Ну и появились же вы! — улыбнулся он впервые с начала их разговора. — Сколько я вас лет вспоминал… Искать не искал, конечно, учитывая работу вашу. А вспоминал часто. Как вспомню, что убить вас мог, так кошки на душе заскребут. Ну, думаю, повезло тебе, Миша, что он ловчее оказался. А пришли вы тогда вовремя…
— Вовремя?
Знать это было важно Лаврентьеву. Ведь так невосполнимо много был он должен этому человеку, что самая небольшая его признательность радовала Лаврентьева, утешала немного. Немного, конечно, но на большее рассчитывать не приходилось.
— Вовремя, — подтвердил Моргунов.
— Убивать тяжело?
— Убивать тяжело, конечно, но уж этого-то необходимо было. Только сразу, как таракана…
— Тюрин не таракан бы я.
— Не таракан. Неточно выразился. В человеках числился. Отца и мать имел. Ребенком был, мать его ночами на руках носила, когда болел… Это ведь, если вдуматься, страшно. Растет малыш, людей радует, и никто не вообразит даже такого, что будет с ним, какой изверг выйдет и какую ему самому смерть принять придется. Но о смерти его не мне жалеть… О другом я… Он ведь, как зараза, зло вокруг распространял. И если б не вы… Я бы… Понимаете? Трудно сказать, но куда денешься… И я бы в чем-то ему уподобился. Вот за что я вам всю жизнь благодарен. Спасибо вам за тот выстрел.
Не ожидал Лаврентьев этих слов здесь, в кабинете, выразивших так сразу и так четко, несмотря на недоговоренные фразы, их общие мысли. Видно, как и он, много думал о прошлом Моргунов, и не нужно было ему готовиться, чтобы сказать то, чего ждал Лаврентьев, на что надеялся.
У Лаврентьева потеплело на сердце оттого, что Моргунов оказался таким, каким и хотел он его увидеть, и теперь он не сомневался, что и Лена любила этого простоватого с виду крепыша, хотя ни словом не упомянула в своем письме. Но что в этом было странного? Как могла назвать она его имя в письме, написанном в гестаповской камере и отданном в руки человека в гестаповском мундире? Нет, она могла писать только отцу, которого уже не могла спасти, но надеялась еще поддержать, смягчить последние минуты…
— Ладно, Михаил Васильевич, ладно… Какая уж тут благодарность! Давно это было, — сказал Лаврентьев, сдерживая волнение.
— Нет. Недавно. Как в песне. Недавно это было, хотя и давно. Для нас с вами недавно. — Моргунов вдруг торопливо поднялся, будто опомнившись. — Послушайте! Что ж это я? Что ж мы здесь сидим-то с вами?…
Лаврентьев глянул на часы:
— Время рабочее.
— Верно. Но ведь встреча какая! Не каждый же день…
Вставая, Лаврентьев покачал головой:
— Давайте все-таки отложим. Я здесь еще несколько дней пробуду. Выберем время, поговорим, вспомним.
И хотя много лет он боялся этого слова — «вспомним», — сейчас произнес его искренне, без страха, так успокаивающе подействовал на него Моргунов.
— Конечно-конечно, обязательно. Я вас очень к себе прошу. Может быть, вечерком сегодня?
Он в смущении и избытке чувств забыл о встрече с гестаповцем Огородниковым.
— Вечер у нас занят.
— Ах, в самом деле… Но я-то наверняка ни в чем его уличить не смогу.
— Может быть, это и не понадобится. Если он скажет, что убил Тюрина, не возражайте. Прежде всего дадим ему высказаться. А потом я подскажу вам, что делать. Договорились?
— Да уж надеюсь на вас.
— Отлично. Вечером и обсудим, когда встретиться…
Моргунов проводил его до проходной.
— Может быть, вас на машине подбросить?
— Спасибо, пока предпочитаю пешком.
— Да вам-то и лет ваших не дашь.
Они попрощались, и Лаврентьев пошел — на вид стройный и легкий, человек, которому в самом деле лет его не дашь, но годы есть годы, и можно обмануть прохожих, но себя не проведешь, и, отойдя немного от заводика, он сменил шаг, пошел медленнее и тяжелее.
Сердце беспокойно стучало. Волнения не проходили бесследно, хотя он и умел волноваться незаметно для окружающих. Когда-то это спасало ему жизнь, теперь разрушало организм. Самоедство — так называл он свою особенность не выплескивать эмоции, перетирать горести собственными жерновами. Но теперь он знал: камни стерлись, внутри растут невидимые трещины. Не хотелось думать о том, что в любой момент они могут соединиться, и тогда механизм лопнет, движение прекратится…
Лаврентьев несколько раз глубоко вздохнул, стараясь унять сердцебиение. Кажется, получилось. Он пошел в сторону театра.
В театре снимали Шумова. Актера одели в полувоенный однобортный френч с подложенными плечами и широким хлястиком сзади. Узенький галстук тоже соответствовал приметам времени, но с прической пришлось повозиться, выстриженный затылок никому не понравился, и после горячих споров остановились на коротком «ежике».
В зал Лаврентьев попал без труда. Его приветствовали как старого знакомого, хотя, в сущности, в этом было нечто странное, ибо по всем формальным признакам Лаврентьев был человеком случайным, которому незачем проводить время на съемках. Однако его присутствие никто не воспринял как помеху, а его самого как надоедливого зеваку-бездельника. Видимо, общавшиеся с ним люди ощущали нечто необходимое в его присутствии, хотя объяснить это ощущение логично было невозможно.
Прислонившись к барьеру ложи, Лаврентьев наблюдал, как Шумов, которого снимали крупно, бросал осторожный взгляд на часы на руке, приподнимался и, стараясь не привлекать внимания, наклонившись, выходил по проходу между рядами. Камера, установленная на рельсах, вела его до двери с мерцающей табличкой «выход». Здесь солдат охраны смотрел на него, Шумова, подозрительно. Так было по сценарию, солдат заподозрил неладное…