Владимир Корнилов - Годины
— Доктор, а доктор! Ты не серчай за то самое… — говорил Колпин, возбуждаясь болью. — Ей-ей, зла тебе не хотел. У солдата, сам знаешь, какая воля…
То, о чем говорил сейчас Колпин, был случай между ними, задолго до боя, еще в лесу, в пору, когда Алеша в безоглядном увлечении первым порученным ему делом искоренял в батальоне вшивость. Казалось бы, всё — искоренил! И вдруг на осмотре в роте — двое. На третий день — опять двое. И опять Колпин с дружком! Нечистых солдат в приказном порядке освобождали от полевых учений: Алеша держал их при вошебойке как рабочих и по три раза на дню заставлял прожаривать все белье, даже чистую смену. Ничего не помогало — на второй день у Колпина опять снимали с ворота живую вошь.
Алеша в яростном негодовании молодости, от непереносимого презрения к телесно нечистому, как казалось ему, человеку, без жалости заставлял его пилить на болоте березы, колоть дрова, топить печь, выжаривать белье. И чем больше он неистовствовал, тем с большей видимой увлеченностью и усердием работал Колпин.
Как-то в ночи Колпин, вроде бы сочувствуя и жалея, подсел к нему, угрюмо сидевшему у печи, сказал примирительно:
— Ладно, доктор. Покаюсь… — Он раскрыл ладонь, багровую в отсветах огня, перекатил короткую, от автомата, гильзу, заткнутую мохом. — Вот вся твоя печаль, доктор. Пленные воши у нас тут, в патрончике. Как проверка — себе да дружку на ворот… У твоей вошебойки хоть в нечистых, а привольнее. Да и рукам привычнее пила да топор… Уж больно убиваешься, глядим. Трудно, ты, доктор, живешь! Хотя и молодой. Вот решили: в успокоение тебе, отпускаем. Все, доктор. Чист теперь твой батальон… — Он вздохнул, сощелкнул патрон с ладони в темноту.
Алеша едва не плакал: так унизительна казалась ему открывшаяся солдатская хитрость. Растроганный неожиданным покаянием, ненавидя и прощая солдата, он горестно воскликнул:
— Воевать-то как будешь, Колпин!
— Да как-нибудь, доктор, — ответил смиренно Колпин. — Мы ж понимаем. Что дозволяешь тут, там не дозволишь… А вот на этакое, доктор, при случае погляди. — Он с неловкостью положил ему на колено квадратик плотной бумаги. — Я, кроме прочего, еще и рисовальщик.
Потом он разглядел карандашный рисунок, где Колпин изобразил его, Алешу, в командирском обличье под березой, у огня; при удивительной внешней схожести было в крутом повороте головы и чертах лица нечто такое, что заставило Алешу, разглядывающего рисунок, краснеть, — безулыбчивость и нетерпимость в колючем взгляде сквозь очки и какая-то насильственная жесткость, пожалуй даже жестокость, в плотно стиснутых губах.
Алеша понял адресованный ему упрек солдата Колпина и не сразу решился отослать рисунок в письме домой. То, что хотел открыть ему умудренный Колпин, солдат с несомненным даром художника, разглядела мама. Как всегда, щадя его самолюбие, она чутко отнесла нетерпимость и жесткость взгляда сощуренных глаз к суровости, общей для солдат, нынешней войны. «Судя по рисунку, ты стал совершенным солдатом…» — писала мама, и Алеша не мог не почувствовать мамину боль от того, что она не нашла в том рисунке ни доброты, ни прежней, милой ее сердцу стыдливой мальчишеской нежности…
Алеша ясно все помнил, забинтовывая разодранную ладонь Колпина, а солдат, измятый танком, возбужденный болью воспаленного тела, все порывался испросить у него прощения за то, что не было его виной.
Колпин закашлялся, согнулся, рукой терзая грудь, сплюнул кровью.
— Ты, доктор, меня не провожай, сам дойду. Делов у тебя и так хватает… — Он поднялся, не сразу установился на ногах. Алеша, остро чувствуя свою вину перед солдатом, крикнул:
— Герой ты, Колпин!…
— А!.. — солдат поморщился. — Надо было ему, суке, дать… — Он пошел кособоча, в неподвижности удерживая склоненную к плечу голову.
Алеша не решился взять с лежащего невдалеке убитого солдата шапку, надеть на живого Колпина. Колпин сам подошел к убитому, с трудом нагнулся, по-дружески похлопал мертвого по плечу, взял его шапку, насунул себе на голову.
Колпин шел по реке, широко загребая ногами, время от времени останавливался, собирал силы, шел дальше, пьяно пошатываясь, не таясь в открытости речного пространства ни пулемета на колокольне, ни минометных батарей, шел, забирая снежной целиной к оврагу. И Алеша взглядом широко раскрытых глаз провожал его до тех пор, пока солдат не дошел до своей стороны и темная покачивающаяся его фигура не укрылась в приовражном, уже безопасном для него кустарнике.
В глубине оврага слышались дружные подбадривающие крики. Алеша встревоженно оглядывался, пока не увидел, как из-за выступа оврага к пологому склону, где горел танк, солдаты, крича, торопливо выкатывали пушку. Под уклон пушка сошла юзом, солдаты, вцепившись, даже придерживали ее. Но внизу она всей тяжестью вдавилась в заснеженный гребень, колеса осели в снегу, и солдаты, облепившие пушку, как ни ругались, не могли надвинуть ее на крутизну.
Алеша, только что проводивший взглядом Колпина, вскочил, подбежал помогать. Увидел среди облепивших пушку солдат багровое от напряжения лицо комиссара; ладонями, грудью напирая на щит, он натужно кричал:
— Взяли!.. Еще взяли!..
Когда пушку общим согласным предельным усилием наконец перекатили, комиссар, переводя дух, сволок с головы шапку, растирая ладонью мокрые, спутанные на лбу волосы, в удивлении смотрел на Алешу, как будто только сейчас разглядел его.
— А ты чего здесь?! — спросил, тяжело дыша.
— Да вот… — не зная, как объяснить, Алеша развел руками, радостно улыбаясь удивлению комиссара и тому, что комиссар видит его здесь, на только что отвоеванном берегу. Открытая наивная радость, с которой он смотрел, не вызвала почему-то одобрительной ответной радости. Лицо комиссара, ожесточенное какой-то другой, важной и спешной заботой, с минутной пристальностью оборотилось к нему; отвлекшись на миг от главной своей заботы, он как будто прикидывал сам факт появления батальонного фельдшера здесь, где, по его комиссарским понятиям, ему не надлежало быть.
— Значит, геройствуешь… — сказал он, часто и шумно дыша. — Геройствуешь, значит, — повторил он и закричал, потрясая шапкой так, как будто ему ненавистно было само присутствие Алеши: — Здесь бой, военфельдшер! Бой! Немедленно за реку! В санвзвод!
Слова и крик комиссара, обращенные против него, были неожиданны и незаслуженно жестоки — радость Алеши потухла. Опустив голову, сжав губы, он молча стоял, всем своим видом выражая упрямое несогласие с тем, что кричал дорогой ему человек. Он считал себя правым: он не бежал из боя, он шел в бой. И комиссар даже в запальчивости, сквозь взбудораженные идущим сражением чувства, сумел разглядеть и понять его обиду. Уже не приказывая, озираясь на пушку, он в торопливости выкрикивал:
— Двое вас, врачей, на батальон! Двое! А нас — тысяча! И на каждого…
Заслышав зачастившую на склоне стрельбу, он тотчас ушел в главное дело идущего боя, до зычности возвысил голос, закричал артиллеристам:
— На позицию выводи! По танку! По танку!..
— Танк подбили, товарищ комиссар! Солдат Колпин подбил! — заражаясь общим, чувствуемым в самом воздухе боя возбуждением, тоже закричал Алеша.
— А!.. Подбили!.. — Глаза комиссара сверкнули мстительностью и злорадством; он выругался сладострастно и непривычно грубо, как, может быть, подобало минуте крайнего ожесточения. Однако солдат, тащивших пушку, он не остановил, а, еще больше увлекая, закричал:
— Давай, давай, ребята! Выводи на позицию! Чтоб ни одна сволочь лба не показала…
Он надвинул на неостывшую, окутанную паром голову шапку и побежал, торопясь, через сугроб, неуклюже вскидывая ноги в простых кирзовых сапогах, к замешкавшимся, суетящимся у пушки артиллеристам.
Возвращаться в санвзвод теперь, когда бой обретал какую-то определенность, Алеша не думал. Здесь он был нужней, он видел это. И тоже побежал, огибая место, где ставили сейчас пушку, к линии разбитых проволочных заграждений: он помнил, что там, у проволоки, лежал не выбравшийся к дороге раненый солдат.
4Он пробирался вдоль второй линии проволочных заграждений к лежащему там солдату, когда рядом с ним плюхнулась Яничка. Привалилась, обхватила рукой, как будто собиралась прямо тут, на снегу, пролежать рядышком до ночи. Потом стащила с головы шапку, обратила вверх будто в бане распаренное лицо, с мокрыми, по-смешному прилипшими ко лбу спутанными волосами, морща маленький нос, захлебываясь словами, заговорила, сама себя перебивая заливистым смехом.
— Ох и уморилась! В са-амом конце оврага была! Солдатиков поднимала, поднимала… Командир орет, а солдатики позарылись, — ну, будто всех поубивало! Бегу, тащу. Кого за шапку, кого за шинель. Одного, трусливого, со зла даже пнула. «Вставай! — кричу. — Такой разэтакий!..» Раскачались, побежали. А пулемет с горы — вжи, вжи!.. Опять повалились! Ну, работка — помереть!..