Виталий Мелентьев - Фронтовичка
— Что я? Я уже донес выше.
Валя, невольно прислушавшись к этому разговору, подумала, что подслушивать стыдно, и громко постучала в дверь.
Комбриг стоял у окна и, освещенный солнцем, казался старым: солнце выдавало седину в его темно-русой шевелюре. Начальник политотдела уютно устроился в уголке, на топчане. Комбриг, не оборачиваясь, задал только один вопрос:
— Вы не владеете английским языком?
— Никак нет.
— Жаль. Тогда можете быть свободны.
Валя хотела уйти и уже поднесла было руку к пилотке, но Красовский, живо подавшись вперед, быстро потер лысину и остановил ее:
— Подожди, Радионова. Как у вас во взводе? Бунтуют?
Она даже не удивилась такой осведомленности подполковника и подтвердила:
— Бунтуют.
— На танки хотят?
— Да.
— А люди знают, что танки американские?
Она задумалась и вдруг вспомнила то, на что не обращала внимания. Разведчики действительно волновались еще и потому, что танки должны быть какие-то особенные, невероятные.
— Да… По-моему, они поэтому и бунтуют.
— Выходит, уверены, что американские танки лучше, наших?
— Видимо…
— А вы сами как думаете?
Она смутилась. Просто она еще не думала об этом. Для нее была важна разведка.
— Трудно сказать, я не танкист. Но думаю, что такая техническая нация должна создать отличные танки.
— Ага! Ну хорошо! — почему-то обрадовался Красовский. — Можете быть свободны.
И когда она закрывала дверь, до нее донесся уже совсем не радостный, а задумчивый голос начальника политотдела:
— Ну вот, а ты говоришь…
Этот неожиданный и не совсем понятный разговор быстро забылся. Может быть, потому, что под вечер к Вале приехал гость — незнакомый старшина. Он вытянулся перед Валей и протянул ей письмо:
— Подполковник Радионов приказал передать вам лично.
На минуту она опешила и сейчас же зарумянилась — все последние дни она почти не вспоминала об отце. Дела бригады, интересы взвода захлестнули ее, но не они оказались главными. Только сейчас она поняла, что, вспоминая об отце, она непроизвольно начинала думать и о Прохорове. Эти два человека неуловимо сливались, и ей хотелось, чтобы отец был похож на комбата, а Прохоров на отца. Испуганная и странно обрадованная этим открытием, Валя постаралась поскорее, убежать от него, скрыться за обыденщиной и преувеличенно горячо стала расспрашивать старшину об отце:
— Что он там? Как? У вас идут бои?
— Ну, раз я здесь, значит, боев нет. Готовимся. Потому меня и в отпуск пустили. А он? Носится…
— То есть как носится?
— Да ведь на всех занятиях всегда пешком, а чаще трусцой, — тепло улыбнулся старшина. — Ему все некогда.
По мнению старшины, слово «трусцой» должно было сказать дочери и в то же время своему брату-фронтовику очень многое: значит, подполковник Радионов не изменился, такой же беспокойный и, наверное, требовательный, каким был всегда. Но Валя поняла это сообщение по-своему. Ей показалось, что отец делает что-то не так, что его не любят и он может сорваться. А ведь она знала, что ему может быть, если он сорвется… Ей захотелось немедленно бросить все и поехать к отцу, чтобы помочь ему, уберечь, может быть, спасти.
Старшина увидел, как сменилось Валино настроение, и попытался было сгладить впечатление:
— А что, у него сердце неважное? Да?
— Не в этом дело, — протянула Валя.
— Ну, если не сердце — так тогда чего же бояться? Человек он хороший — недаром вот и меня в отпуск пустил и еще ребят, кому очень нужно было.
Она верила, что отец — отличный человек. Но поймут ли это другие?
— Вы, значит, сейчас в полк не вернетесь?
— Никак нет, — старшина козырнул начавшим прививаться полууставным ответом. — Я вначале в отпуск, а потом уж в часть. А что?
— Нет, я думала, что ответ с вами передам.
— Нет, уж лучше напишите. Так вернее будет, — испугался старшина.
— Так и сделаем. Вы, может быть, отдохнуть хотите?
— Какой отдых — каждый час дорог. Я ж вас то в госпитале разыскивал, то здесь. Теперь нужно нагонять время.
Но поесть он согласился, и, когда Валя пришла к Ларисе и коротко сказала: «От отца», Лариса не поскупилась. Отдуваясь, старшина доложил:
— Да-а… кормят у вас не в пример нашему. Харч тот же, а вкус — другой. Что значит женщина ворочает.
Лариса хмуро улыбнулась и плеснула старшине кружку компота, который готовился для офицеров.
Уже после того как старшина отправился на попутной машине, Валя достала отцовское письмо и ушла в лес, чтобы почитать и обдумать все как следует наедине. Но еще по дороге, сжимая письмо в руках, она вдруг подумала, что ее приезд в отцовский полк может быть понят неправильно и создаст отцу только лишние хлопоты и неудобства. Отец, видимо, не понимал этого:
«Извини, что несколько задержался с письмом, — дела обступили сразу и не было времени даже сообразить наше с тобой положение. Но сейчас все утрясется. Командир нашего корпуса генерал-майор Голованов, мой старинный дружок по Дальнему Востоку, один из немногих людей, который великолепно держался по отношению ко мне даже в самое трудное время. Мы с ним договорились, что, как только ты окончишь лечение в госпитале, ты напишешь ему, а он, через штаб армии или даже фронта, затребует тебя к себе. А уж в нашем корпусе ты сама решишь: или останешься в штабе — там нужны переводчики, — или придешь в мой полк».
Письмо было длинное, нежное, пересыпанное десятками советов, как нужно действовать в различных вариантах, и кончалось объяснением:
«Ты сама понимаешь, такое письмо я не мог пересылать по почте. Поэтому очень прошу тебя — немедленно его уничтожь».
Она сидела и думала. На что она надеялась, когда так легко согласилась перейти в бригаду? На то, что ее отец командир полка? Ах, какая высокая шишка, если даже командиру корпуса требуется приложить немало усилий, чтобы вытащить ее из госпиталя. А как он сможет сделать это теперь, когда она уже в бригаде? Она долго сидела на траве, признавая, что поступила легкомысленно, но изменить что-либо уже не могла.
— Впрочем, может быть, это к лучшему. Поживем — увидим, — совсем мудро решила она и усмехнулась: такая мудрость до сих пор ей была чужда.
5
Танки прибывали и прибывали — не по-русски сложные, важные и очень высокие. Бойцы сразу окрестили их небоскребами, но вскоре перекрестили в «дылды». Вчерашние пехотинцы разнесли рассказы об удивительных статях новых машин.
— Вот что значит — Америка! Дала, так дала! Разве наши так умеют? На каждого члена экипажа — свой шкафчик, а в нем и шлемофон из настоящей кожи, и шелковое белье, и шоколад, и консервы, и бритвенный прибор с одеколоном. А креслица какие мягонькие — сиди, как в качалке.
— Да что кресла — стены и то мягкие. Там у них, понимаете, вроде губки поставлено. Как ни ударяйся, а не больно. И чистота. Уж такая чистота! Кругом все масляной краской выкрашено, да не так, как у нас, — разок махнут и ладно. А ряда в два, а то и в три. Да ведь и то сказать — богатая она, Америка. Жалеть ей нечего.
Восторги дилетантов, ничего не понимающих в танках, но отлично замечающих внешние красоты, вскоре сменились рассказами настоящих танкистов.
— Ужасная машина — пулеметы все враз могут стрелять, как на самолетах. И ревуны: вот, допустим, идешь в атаку, включай ревун — сирену такую, — на пулеметы нажимай, и такой ужас получается, что прямо-таки глаза закрывай.
— У немцев научились. Те, черти немые, тоже на своих самолетах ревуны ставили. Начнет пикировать, кажется, всю душу наизнанку вывертывает. А бомбы — мимо.
— Это что — ревуны. Вот нас под Лозовой он другим пугал. Сбросит с самолета что-то огромнейшее. Летит, свистит, ревет, да не просто так, а как бы даже с переливами, с подсвистами. Ну, думаешь, все. Амба и косой глаз. А оно, как шлепнется, покатится и — молчок. Ну, глаза на место поставишь, смотришь, а это он бензиновую бочку, дырявую, сбросил. И такое тут зло возьмет на такой обман — просто звереешь…
И только кадровые танкисты загадочно и недоверчиво молчали, примериваясь к новым машинам на танкодроме, возникшем на лесных увалистых полянах и на полигоне, где стреляли по целям. Командир бригады почернел, нос у него заострился и глаза горели жестоким непреклонным огнем. Он ввел вначале десятичасовые, потом двенадцатичасовые занятия, и никто из танкистов не жаловался. Ездили, стреляли, изучали матчасть, собирали и разбирали ее, регулировали и, как дети, радовались каждой поломке: можно было всласть покопаться в желанном, остро пахнущем авиационным бензином, любовно отделанном танковом нутре.
Мотострелковый батальон занимался только десять часов. Но зато что это были за часы! Прохоров, по мнению многих, сошел с ума: он запретил ходить обычным человеческим шагом. Только бегом! В столовую — бегом, на занятия — бегом, с занятий, когда еле ноги волочишь, — бегом, даже в уборную и в ту — бегом. И оттуда — тоже бегом. А на занятиях, в разгар стрельбы или отработки очередной тактической задачи, он поднимался в рост — высокий, статный, с развевающимся на ветру чубом — и орал дурным голосом: