Рахим Эсенов - Предрассветные призраки пустыни
Ашир видел, как Нуры, выскочив из укрытия, взвалив на седло коня обвисшее тело отца, поскакал с ним прочь. Отстреливаясь из маузера, следом за Нуры помчались Эшши-бай и нукер.
— Нуры! Остановись! Нуры, назад! — голос Таганова звенел натянутой тетивой. — Ты же забыл жену и сына!..
Эхо еще долго раскатывалось в горах, словно пытаясь догнать скачущих беглецов.
Таганов первым добежал до Айгуль, до ее копошившегося среди камней малыша. Сама она, бледная, испуганная, поднялась с земли и задумчиво смотрела вслед умчавшимся конникам. Ашир ревниво следил за ее взглядом… Он заметил ее выдававшийся живот, она была беременна…
Неподалеку от Айгуль с раскрытым ртом лежал мертвый Сапар-Заика. На губах его запеклась кровь, из-под серого чекмена виднелся краешек белой плотной бумаги. Ашир машинально вытащил ее, развернул. Это была копия пропавшей в ОГПУ карты. Поля ее были испещрены карандашными и чернильными пометками. До чего знакомый почерк!
Со стороны заставы раздался топот конских копыт. Таганов повернул голову — к нему во весь опор неслась знакомая белая кобыла, на которой с оголенным маузером восседал Новокшонов. Поворачиваясь спиной, Ашир быстро спрятал карту за пазуху.
За кордоном, где горы, обрываясь, переходят холмистые взгорья, Нуры остановил коня, осторожно опустил с колен на землю стонавшего отца и, спрыгнув с седла, уложил обмякшее тело на траву. Пули прострелили Курре грудь, шею. Он умирал.
Нуры блуждающим тоскливым взглядом осмотрелся. Все вокруг чужое: и горы, и холмы, и виднеющееся вдали селение, похожее на воронье гнездо, и синяя муха уже ползала по мертвенно-бледным губам отца. В суматохе куда-то исчезли Эшши-бай и второй оставшийся в живых нукер…
Курре истекал кровью, просил пить; Нуры сидел не двигаясь, будто парализованный, не сводя глаз с умирающего отца. Не было сил даже шевельнуть рукой. Где Джунаид-хан? Где его нукеры? О, жалкий лев с опаленными усами! Козел с колокольцем на шее! «Всех озолочу!» Где ты?… Куда девался ишан Ханоу? Где отцовская отара?
Нуры в смятении оглянулся назад, на узкую, извивавшуюся змеей тропинку. Он стоял на ней, перед ним умирал его отец. В ту минуту его обуял страх. Неужели не перейти границу? Хырслан вовремя удрал…
Лихорадочно зашарив по карманам, Нуры достал черный жгутик опиума, отломил кусочек, положил в рот, пожевал, смакуя, проглотил… Страх не отпускал. Сладостные минуты, которые наступают от действия опиума, не приходили. Дурман наркотика был бессилен перед леденящим сердце чувством одиночества. Страх, вселившийся во все поры существа Нуры, сковал рассудок и тело его. Он как бы оцепенел. Теперь Нуры превратился в зверя, в котором остался лишь животный инстинкт самосохранения, выживания.
Вдруг ему померещилась погоня. Эхо раскатов голоса Ашира: «Нуры, назад!» В безотчетном страхе Нуры вскинул свое легкое тело в седло и, яростно хлеща плетью бедного коня, помчался, не разбирая дороги, не видя перед собой ничего. Он остановился, только когда вспомнил, что оставил отца. И опять погнал лошадь к месту, где умирал его отец. Курре еле дышал, его потрескавшиеся губы что-то горячо шептали. Нуры почти не слышал последних слов отца, но после, опомнившись, он восстановит в памяти все, что говорил отец на предсмертном одре.
Когда конь понюхал неожиданно порозовевшее лицо Курре, словно прощаясь с ним, Нуры снова оглянулся назад, на дорогу. Там, вдали, у Копетдага, она была прямой и ровной, пойдешь по ней — придешь домой в родной Конгур. Здесь, где он стоял, — петлистой, кривой… Она уводила вниз, к пыльным и серым зарослям травы и кустарников, туда, туда, за кордон… Не знал тогда Нуры Курреев, что спустя четыре с лишним десятилетия эта кривая дорога еще раз приведет его на родину. Его, бывшего фашистского шпиона по кличке Каракурт, бывшего агента западногерманской и американской разведок. Бывшего человека.
К Чары Назарову Новокшонов вошел неуверенно, бочком. Обычно в кабинете начальника он вел себя чуть развязно, садился без приглашения, закуривал. В этот раз он застыл навытяжку по стойке «смирно». Позади Новокшонова в углу сидел Касьянов, назначенный недавно заместителем начальника отдела.
Новокшонов, заметив на столе знакомую карту, не поверил своим глазам, чуть покачнулся, лоб его покрылся испариной. Это не ускользнуло от острого взгляда Назарова.
— Ваш почерк? — Назаров издали показал карту.
— Нет! Да…
— Нет или да?!
— Нет!
— Вот акт экспертизы, доказывающий, что карта, найденная у басмачей, переснята вашей рукой… Там ваши приписки, заметки. Вы арестованы, Новокшонов. Вот ордер на ваш арест… Отпираться бесполезно. Мы располагаем и еще кое-чем…
Новокшонов рванул грудной карман, достал оттуда беленькие таблетки. Касьянов ловким приемом закрутил ему руки за спину, отобрал яд. Новокшонов сразу обмяк и грохнулся на пол.
Касьянов низко склонился над ним.
— Шкодил — не боялся, — сердито приговаривал Назаров. — А ответ держать — в обморок упал, как институтка… Ишь ты, какое ваше благородие… Такие вот секли и топтали нашего брата и до революции, и в Гражданскую.
Зубы Ивана Касьянова были плотно сжаты, на скулах играли желваки. В ту минуту он был похож на того далекого матроса в бушлате, стоявшего перед напряженно молчащей толпой кочевников и дайхан.
— А мы еще на Ашира Таганова грешили, — не то укоряя Назарова, не то досадуя на себя, выдохнул Иван Касьянов.
ЗОЛОТАЯ КЛЕТКА
В Кумушгала, который не назовешь ни городом, ни аулом, каждый знал друг друга в лицо. А богачей в городишке, имевшем большой красочный базар, многолюдный караван-сарай, банк, торговые, ремесленные ряды и одну-единственную улицу, мощенную булыжником, знали и подавно. Упаси аллах замужней женщине, особенно молодой и красивой, одной появиться на улице: пересудов не оберешься.
Хотя шикарный дом Хырслан-бая с просторным двором, большим фруктовым садом, купленным у одного богатого ювелира, стоял на окраине Кумушгала, вблизи горной реки, Джемал появляться на берегу одна не решалась. На реку она приходила, как на свидание с домом, родными… Там, вдали, за Копетдагом, нависшим своими кряжами над рекой, была ее родина, Конгур, мать, сестра Бостан и брат Ашир. Присаживаясь на корточки, Джемал тоскливо следила за стайками птиц, гулявшими по обледенелому берегу. Они тщетно искали себе корм, их тонкие клювы и слабые лапки не могли пробить плотный, слежавшийся снег… Птицы приподымались на слабых, гнущихся ногах, пытаясь взлететь, но бились лишь крыльями об лед — силы изменяли им. Они взъерошивали перья, чтобы подольше сохранить при себе остатки тепла маленького тельца, и печально взирали на небо, простиравшееся и над теплыми краями, где, наверное, ярко светит солнце и нет треклятого стылого снега, похоронившего под собой их собратьев.
Их участь была подобна участи Джемал, уставшей бороться с жизнью, выбивающейся из сил. Больше всего она жалела лысух, глупеньких и слабых, неподвижно сидевших на снегу. Они выбирали местечко на солнцепеке и замирали от блаженства. Днем под ними чуть подтаивало, а ночью птицы примерзали ко льду и, сколько ни махали, разбивая в кровь крылья, взлететь уже не могли. Так погибали стаи.
Каждое утро Хырслан выходил на берег без ружья, голыми руками ловил беспомощных птиц, надрезал им горло и с глуповатой усмешкой бросал их в большой мешок. Дома он сам готовил из них жаркое, пек в тамдыре; Джемал никогда не прикасалась к этой еде. Хырслан, сделавший Джемал своей женой, когда ей было еще четырнадцать лет, давно привык сам ощипывать птиц, обычно он при этом дурашливо улыбался:
— И Черкез не ест это шахское блюдо… Сговорились, что ли? Не забывай, Джемал, что ты моя жена… Хочу — казню, хочу — милую, — долго хихикал.
Необычный смех никак не вязался с его массивным телосложением, толстой, как у быка, шеей, крупными руками, удар которых мог свалить даже верблюда. Хырслан был человеком до странности неуравновешенным, без царя в голове. То он ласков и рассудителен, а через мгновение — мрачнее тучи, в порыве гнева может кого угодно искалечить или даже убить. Но был он привязан к Джемал непонятной любовью. И хотя знал, что его чувства вызывают у нее брезгливость и отвращение, все же не остывал к жене, веря, что капля камень долбит.
Какая туркменка в ту пору выходила замуж по любви! Любовь жила только в сказаниях, в творениях шахиров да в песнях бахши — певцов. Джемал с омерзением вспоминала первую брачную ночь, липкое, волосатое тело Хырслана, как колеса арбы — руки, чуть не задушившие ее в порыве сладострастия. Он терзал ее до самого рассвета, а она, еще почти ребенок, чувствовала лишь боль и гадливость. Утром она хотела подняться с постели, но не смогла. Опустошенная, она лежала день, другой, третий, без еды и воды, намереваясь умереть с голоду, а Хырслан, как привязанный, не отходил от нее и как-то смешно, неумело ласкал ее, гладил по голове, щекам. От его потных рук Джемал вся содрогалась, тошнота подступала к горлу.