Свен Хассель - Легион обреченных
— Такой чистой одежды, как у них, вы не видели. Когда они наклонялись над койкой, ты ощущал запах свежеотглаженного, чуть накрахмаленного халата, только что взятого из шкафа. Халаты пахли полным отсутствием грязи, сухим, даже будто чуть подпаленным полотном. Не на дежурстве женщины носили свою одежду, такую же чистую, она пахла чем-то легким, теплым и вместе с тем свежим. У них были платья. Я видел светло-голубое шелковое с белыми и светло-серыми птицами. У него были короткие рукава, и оно было собрано у шеи во множество складок, спадавших на грудь и спину. Если потянуть за шелковый белый шнурок, оно спадало с плеч, но тогда ты забывал о двух ленточках на коротких рукавах-буфах. Это было платье моей Барбары. Маргарет, подружка Штеге, лучше всего мне помнится в огненно-красном платье из тонкой шерстяной ткани, облегавшем ее тело, словно нарисованное на нем. Она походила на пламя. И еще была женщина, у которой юбка болталась на бедрах и съезжала вбок, когда она поворачивалась. У той, что в светло-голубом платье, — продолжал я чуть ли не нараспев, закрыв глаза и вызывая в памяти облик Барбары, — когда тянул тот шнурок, а она ленточки, ты обнаруживал две защелкивающиеся кнопки и крючок с петелькой на боку, расстегивал их, платье падало, будто нечто воздушное, нежное, и она стояла посреди голубого круга, образовавшегося вокруг ее ступней. Женщины эти были такими же чистыми, как их одежда, и чудесно пахли духами «митсука»[63]…
— «Митсука»?
— Да, Порта; давай объясню, чтобы ты и остальные поняли. Эти женщины были чистыми, как оружие перед строевым смотром. Волосы их блестели, как Дунай зимней ночью, когда лед сверкает в лунном свете, будто миллион бриллиантов. А тела пахли, словно лес за Березиной весенним утром после дождя. Можете вы понять это?
Рассказывать о том чудесном мире, где я побывал, пришлось несколько часов. Они не могли наслушаться.
— Я одного не могу понять, — сказал Плутон. — Если ты жил там, как восточный принц, уплетал пирожные и жареных уток, пил вино и целый гарем совал тебе в рот кусочками всякие деликатесы, то почему ты тощий, как жердь?
И тут пришлось рассказать, что после того, как мои раны затянулись, я, Штеге, Цепп и еще один человек купили за триста сигарет воды и выпили ее. Две разновидности воды, если быть точным: одну с бациллами тифа, другую с холерными.
— Штеге не рассказывал вам? — спросил я. — Разболелись мы сильно. Цепп до сих пор парализован ниже пояса, а тот четвертый умер. Я девятнадцать дней лежал без сознания, а потом отказывался есть. Барбара и уборщица-полячка две недели силком кормили меня с ложечки. Врач пять раз находил меня безнадежным. Мне кололи всевозможные лекарства, солевой раствор и глюкозу. А потом выписали на полтора месяца раньше, чем нужно. Хайль Гитлер!
— А были у них чулки с утолщенными пятками?
— Французские? Да.
Все покачали головой и с отчаянием переглянулись.
— Знаешь, Свен, все отпуска отменены, — лаконично произнес Порта, будто это что-то объясняло, однако я не понял, что именно.
— Порта, — сказал я, — никак не могу понять одной вещи.
— Какой?
— Если бы я знал. С тобой что-то случилось, не знаю, что. Вижу, тебе пришлось хлебнуть лиха. В этом секторе сильно пахнет мясорубкой. Но дело явно не только в этом. Тут должно быть еще что-то. То же самое я заметил у Барринга, когда докладывал о возвращении. Порта, почему я не слышал от тебя ни одного бранного слова?
Они посмотрели на меня. Потом друг на друга; точнее, мимо друг друга, будто при упоминании чего-то, о чем не смеешь говорить. Атмосфера в сумрачном, старом доме стала какой-то нереальной, пугающей. Порта поднялся и, встав спиной ко мне, уставился в окно.
— Старик, — попросил я в испуге, — объясни, что случилось. Ты выглядишь, будто на похоронах своей бабушки. Будто ты мертв.
При слове «мертв» в мозгу у меня что-то сработало. Я не суеверен, и то, что произошло в моих мыслях, ни в коей мере не является удивительным или необъяснимым.
Я внезапно осознал, что они все мертвы, и в этом нет никакой сенсационной тайны. Они утратили всякую надежду когда-либо вернуться домой. Махнули рукой на все, в том числе и на собственные жизни. Мой рассказ, должно быть, прозвучал для них сказкой о чем-то несуществующем. Их мечты о славном, громадном крахе развеялись. Революция, которая должна была начаться, когда они вернутся домой, и закончиться через две бурных, кровавых недели, стала химерой, кораблем-призраком в черном море смерти. Единственная твердая опора в жизни Порты, его прибежище, тепло женского живота, — даже она утратила свое значение. Из этого не следует, что поведение Порты стало менее распутным: всякий раз, завидя круглящийся зад, он все так же шлепал по нему, все так же брал и отдавал. Но, как сам он сказал несколько дней спустя — он только что был с крестьянской девушкой и описывал все происходившее в своей живописной манере, — потом вдруг умолк и оглядел нас.
— Иногда кажется, я стою и наблюдаю за собой. Это делаю не я. Я стою у окна, смотрю, как герр Порта божией милостью лежит там и трахается. Если б только в том окне было что-то интересное: работа пожарной команды или Гитлер, сбривающий половину усиков перед тем, как выступать с речью — но смотреть там не на что, и даже будь на что, меня бы это совершенно не тронуло. Вы, конечно, не понимаете, и черт с ним, потому что я сам не понимаю.
Много дней я старался избавиться от мрачного убеждения, что они мертвецы, поскольку никак не мог обсуждать это с ними. Потом однажды спросил напрямик, действительно ли они совершенно пассивны или мне это кажется, хотя в общем-то мы проводим время совсем, как раньше.
— Право, не знаю, что и ответить, — сказал Старик.
— Все отпуска отменены, — сказал Порта. — От полка, в котором было шесть тысяч человек, когда в сорок первом мы отправлялись на фронт, осталось семеро, — и он принялся считать на пальцах: — Оберст фон Линденау, оберстлейтенант Хинка, гауптман фон Барринг плюс четверо почтенных членов этой роты. Аллах велик, но список потерь велик еще более.
— Аллилуйя и перекрести свой …!
— Аминь!
— Да, — сказал я, и голос мой был чуточку визгливым от ощущения страха где-то под ложечкой. — Но нельзя забывать о книге, которую мы обещали друг другу написать.
Они посмотрели на меня. Мой взгляд в ужасе метался от одного к другому. Они меня не знали или, скорее, знали лучше, чем я сам, и питали ко мне самое глубокое, спокойное сочувствие, потому что я до сих пор лелеял глупые надежды, обладал беспокойным, колотящимся сердцем, над которым дули ветра.
— Когда будешь писать нашу книгу, — заговорил Порта, свинчивая свою флейту, — передай всем девушкам мой сердечный привет. Ни одна душа не станет ее читать, поскольку нельзя предлагать почтенной публике книги о чем-то, кроме как о маленькой телефонистке и дюжем сыне коммерсанта в номере отеля. Или о медсестре и главном враче. Но в любом случае никто из персонажей не должен быть отталкивающим. Как я уже сказал, на нашей книге ты не разбогатеешь. Людям попросту наплевать. Поэтому тебе придется лезть в свой карман, чтобы как следует за нас выпить в тот день, когда ее закончишь.
СОВЕТСКАЯ ПРОПАГАНДА НА ФРОНТЕ
Пока мы были на тех позициях, наступило Рождество 1943 года, и мы старались сделать его по возможности праздничным. Поставили елочку в ящик из-под снарядов…
Пропаганда с той стороны была изобретательна до фантастичности. Иногда она представляла собой такие чудовищные вымыслы, в которые ни один нормальный человек не мог бы поверить, но мы не были нормальными, поэтому они неизменно оказывали воздействие.
Она волновала нас, вызывала неуверенность, расстройство из-за нашего отчаянного положения, наших плачевных обстоятельств, и русские пропагандисты пожинали богатый урожай. Я имею в виду даже не тех, кто перебегал и сдавался — иногда целыми взводами с унтер-офицерами во главе. Их было не так уж много. Что до подавляющего большинства, прусская дисциплина и геббельсовская пропаганда об ужасных условиях в Советском Союзе держали нас мертвой хваткой; и даже без них остатки здравого смысла подсказывали, что после того, как немецкая армия грабила и разоряла русские земли, нас вряд ли примут с распростертыми объятьями, как уверяли вкрадчивые передачи по громкоговорителям. Я хочу сказать, что русская пропаганда оказывала парализующее воздействие на тех солдат, которые предпочитали оставаться на месте. Она терзала и иссушала наш разум.
Русские в основном прибегали к сильным, объективным доводам, которые застревали в твоем сознании, сколько бы ты не твердил себе и другим: пропаганда! Да, то была пропаганда, но хорошо обоснованная — они располагали доказательствами.
Русские громкоговорители ревели:
— Немецкие товарищи! Переходите к русским друзьям! Чего вы лежите там и замерзаете? Переходите, получите теплую постель и приличное помещение. Хорошенькие женщины позаботятся, чтобы у вас ни в чем не было недостатка. Продовольственный паек будет втрое больше, чем у нацистов. Сейчас к микрофону подойдет ефрейтор Фрайбург и подтвердит, что все это правда. Он у нас уже два года. Посетил все наши лагеря военнопленных и видел, что они вовсе не похожи на места заключения, как вам это представляется. Наши лагеря расположены в больших отелях или на базах отдыха, в комнате не больше двух мужчин и двух женщин. Но вот ефрейтор Фрайбург, послушайте его.