Сергей Дышев - Потерянный взвод
Рыдания сотрясали его. Он не заметил, как появился еще один человек, тоже голый по пояс, загоревший до черноты.
– Семиязов! Это кто такой?
– Да вот, товарищ старший лейтенант, вроде как афганцы привели… Раненый, кажется. Еле стоит, – крепыш развел руками.
– Вижу… Пошли, дорогой, будем разбираться. Отведи его, Семиязов.
Прохоров снова оглянулся на афганцев, те уже что-то говорили, офицер кивал головой.
– Автомат! – рванулся Прохоров.
Юный бородач понял, снял с плеча оружие, протянул его Прохорову, но старший лейтенант быстро перехватил:
– Тебе он сейчас не нужен.
Афганцы улыбались снисходительно и дружелюбно. Тут появились другие обитатели поста, обступили его, сквозь слезы он видел их удивленные взгляды, а на некоторых лицах – выражение короткого ужаса. Он помнил, как зашли под тент и он сразу повалился на землю. Потом ему принесли пить, и Степан пил жадно, долго, судорожно вздрагивая худым кадыком, поперхнулся, стал кашлять, отдышался и снова попросил воды. Кто-то снял у него с головы колпак, начал поливать голову.
– Его в баню бы…
– Да не в баню – в госпиталь!.. Ты, зема, с какого полка? Звать-то тебя как?
– Молчит…
– Да он еле дышит. – Крепыш присел на корточки и заглянул Прохорову в глаза. – Надо поесть ему дать. Я открою тушенку, товарищ старший лейтенант?
– Не надо ему ничего давать, – строго заметил офицер. – Ты когда последний раз ел?
– Молчит. Кранты…
– Надо у него руку посмотреть, – не унимался крепыш.
– Не надо. До госпиталя дотерпит.
Ему еще дали выпить чего-то необыкновенно сладкого и вкусного, и он скорее догадался, что это обыкновенный чай со сгущенкой.
Вокруг него царила сердобольная суета, родная речь ласкала слух, и сам он переполнялся той светлой радостью и легкостью, которую может испытать лишь человек, в мыслях уже похоронивший себя. В какие-то мгновения до него доходило, что его о чем-то спрашивают, и он с трудом отвечал, не сосредоточиваясь на смысле своего ответа:
– Я свой, ребятки, с Брянской области…
Они кивали, а он понимал, что ему верили, просто он очень устал и сейчас не может рассказать им всего…
Когда он очнулся, то снова увидел своих спасителей. Прохоров чувствовал себя в состоянии сладостной дремы, прострации, когда не хочется просыпаться. Ему помогли подняться, он понял, что сильно ослаб, руки и ноги не слушались его. Потом его подтолкнули на броню, повезли, он не спрашивал куда, даже просто ехать и слышать ровный гул мотора было приятно и радостно.
Из бэтээра Прохорова вытащили на руках. Он с благодарностью ощущал эти сильные руки, пытался помочь им, но, пожалуй, только мешал. К нему подходили люди, смотрели на него, как на диковинку, один даже открыл рот. Потом он смутно видел лицо, оно склонилось над ним и что-то все время выспрашивало у него. Смысл слов ускользал от Прохорова, он только ощущал неудобство от неприятной настойчивости звуков, бормочущих, дребезжащих, и мимолетно удивился, почему ему задают столько вопросов. Ведь он дошел, выбрался, выжил. И это было главным.
Потом показалось, а может быть, просто привиделось, что раненую руку раздирают чем-то железным, он мотал головой, кричал, чтобы его оставили в покое. Как в тумане он услышал слова, и они врезались в память: «Кажется, он бредит». Больше его ничто не тревожило.
Когда в сознание его прорвался непонятный рев и гул, Прохоров с трудом разлепил глаза и понял, что он на вертолете и летит на выручку своим. Он попытался подняться, но чьи-то уверенные и сильные руки положили его. Он послушался, но тут страшная мысль обожгла его: ведь они не успеют! Сейчас убьют ротного, и все начнется сначала.
– Быстрее, надо быстрее! Там, в ущелье… У них кончаются патроны. Дайте автомат! Где мой автомат?
Он порывался встать, но его почему-то не понимали, сдерживали, он продолжал метаться, кричал, земля уходила из-под него, и он летел в бездонную черную пропасть.
Он снова шел своей долгой дорогой и под каждым камнем искал родник. Но воды нигде не было, и солнце по кусочку уничтожало его. Иссохшая мумия снова скалила зубы. Он видел крошечные поля, очерченные дувалами, видел дома, от которых остались одни стены. Это соты. Гигантские бесконечные соты. Он слышит нарастающий гул. Огромный клубящийся рой почти настигает его. Не спастись, не выбраться из-за высоких стен, которые обступили и сжимают его… Они роятся, поблескивают натруженными спинками, живой клубок дышит изнутри, меняет очертания, подобно гигантской шершавой амебе. Над тысячетелой массой плывет низкий расщепленный, зудящий звук и сливается в единый протяжный гул.
Они строят свои ячейки – геометрическое чудо природы, и, подобно шестиграннику, так же точна и выверена их жизнь от рождения до смерти. У них нет ни разума, ни жалости, ни мечтаний, есть только инстинкты и законы, которым они следуют. Живые извечно приходят на смену умершим, чтобы затем умереть самим. Они не знают высшего закона, который руководит ими, и им не нужно это знание, ибо оно разрушит существование и приведет к гибели.
Они по-своему видят мир, открывающийся перед ними. Солнце по небу для них движется быстрее, торопливо унося за собой короткий их век, по-своему воспринимают цвета: зеленый, черный, желтый. Но красный для них просто бесцветен, тускло-сер, как ненастное небо.
Они рождены для труда. Они появляются на свет и, еще не зная солнца, знают свое первое дело: в темноте замкнутого пространства чистить ячейки для очередного расплода. Когда проклевывается новая жизнь, они обнаруживают в себе способности кормилиц и воспитателей. Растет, подпирает новое поколение, и для них надо возводить новые соты. В конце жизни остается немногое, но самое важное: заботы о хлебе насущном. Десятки опасностей подстерегают их, и многие гибнут на своем пути. Но заведенный природой механизм продолжает действовать, поэтому они не знают устали. Смысл жизни – нектар, значит, любая смерть на пути к нему – короткий эпизод в неустанном процессе продолжения новой жизни.
И, наконец, они познают свою последнюю обязанность – сторожей. Их агрессивность растет с возрастом. Они становятся солдатами. Едва заметив приближение чужака, они бесстрастно, но решительно бросаются на него. Они видят нас расплывчатыми, гигантскими тенями и не могут понять выражения наших лиц и разобраться в наших побуждениях. Они чувствуют резкий и неприятный запах, он раздражает их. Они знают про нас только одно: мы – польстившиеся на чужой мед. Они разят нас своим ядом, но гибнут и сами.
В своем замкнутом мире, где слепо правит закон продолжения рода, они жестоки и слепы. Но такой мир позволяет им остаться теми, кто они есть. Ведь разомкнутый круг перестает быть кругом.
…Прохоров опять изнывает от зноя. Солнце занимает полнеба, и никак не наступит вечер… Почему-то тихо, и в этой тишине он слышит обрывочные, разрозненные звуки, отдельные слова – как кусочки чужих писем. «Крайняя степень истощения… Надо ампутировать… Дистрофия…» Дис-тро-фия… Дистрофик! Какое смешное слово. Руку привычно холодит автоматная сталь. Он пододвинул оружие поближе, зорко огляделся. В студеном сумраке гор слышался отдаленный ропот, будто доносились голоса людей. Прохоров лежал на вершине горы, вокруг царственно уходили вверх заснеженные пики, они сверкали на солнце, слепили горностаевой белизной и молчали. Их коричневые, терракотовые, черные тела дышали исполинскими грудями. С высот рвался горный ветер, обжигал лицо, тонко пел в стволе автомата. Прохоров пребывал в полном спокойствии. Только тонкий свист, кажется, напоминал что-то полузабытое. Прохоров снова чувствовал себя свободным и счастливым. Но вот опять донесся ропот, уже различимый, ненужный и чужой в этом царстве спокойствия. Наконец Прохоров увидел то, что явилось причиной его беспокойства. Строем, в колонну по три, шли люди. Впереди – капитан Боев, за ним – погибшие в прошлом году командир взвода Ахметзянов и замполит роты Марчук. Прохоров всматривался и узнавал лица сержанта Черняева, Саидова, Птахина. А вон в третьей шеренге Женька Иванов шагает. Шли они все как-то странно: вроде бы по склону горы, а получалось – почти по воздуху. Но вот гора осталась позади, а взвод все шагал и шагал. Шел ровно, будто по плацу, над вершинами, над обрывами, пропастями. Он узнавал товарищей по роте, погибших и полтора, и год назад. Новохацкий, Рустамов, Галеев… Прохоров шептал их имена, а они шли уже совсем рядом, хорошо видны были их обожженные лица под касками, обтянутыми масксетью, выгоревшее обмундирование, почерневшие автоматы. Шли усталые люди войны. Наконец Прохоров смог расслышать и понять их голоса. Они пели, а вернее, это был глухой речитатив, как молитва, как песня без мелодии:
Каменной пылью покрылись сердца,
В наших глазах угасает пламя…
Нет этой долгой дороге конца,
Тот, кто погиб, тот уходит с нами…
Горные роты идут по вершинам,
Там, где снега не тают,
Там, где орел ткет небо своим крылом.
Горные роты не слышат грома фанфар.
Ярость литавр и блеск орденов достались не им…
Им не видать ни слез, ни запаянных цинков.
Звуки речей – это шелест ветра,
Грохот боя – последняя радость для слуха…
Горные роты остались там, где снега не тают,
Там, где орлы летают…
Они шли, и глухой ритм их песни уже не нарушал спокойствия гор, не казался чужеродным, а был как бы далеким отзвуком горного обвала. Прохоров поймал себя на том, что совершенно не удивлен встрече со взводом, будто она должна была произойти именно сейчас и в этом месте. Они шли и не замечали его и, наверное, не смогли бы заметить, потому что смотрели только перед собой. Прохоров провожал их пристальным взглядом, пока последняя, незаполненная шеренга не скрылась за горным перевалом. Он хорошо разглядел, что в шеренге шли только два человека и одно место в строю пустовало.