Антон Деникин - Старая армия
Когда мне вскоре пришлось поехать в Петербург, среди многих поручений сослуживцев была просьба одного врача — навести справку о его кандидатуре. Для этого я побывал в главном военно-санитарном управлении и пошел по тем путям, о которых рассказывали саратовские врачи. Ознакомился таким образом с почти легализированными способами служебного выдвижения, из которых один, например, был прост до гениальности. Очередным кандидатам на должность из числа освободившихся вакансий предлагали такую трущобу Туркестанского округа, от которой большинство врачей отказывалось. По правилам — отказавшиеся исключались из очереди текущего года. Когда таким образом очередь доходила до мздодателя, ему предлагали одну из открывшихся хороших вакансий.
Беседовал и с первым звеном таинственной цепи — с почтенным швейцаром управления, направившим меня к такому «Ивану Иванычу», который «хоть и мал чином, но все этакое знает и все может»…
Кончив свое, признаться, весьма тягостное хождение, я описал его в журнале под видом беседы в вагоне двух спутников — военного врача и офицера, возвращавшихся домой — к разбитому корыту: не хватило денег — у первого для удовлетворения «Иван Иваныча», у второго — на покупку сапог или олеографии в определенных магазинах… Это был условный прием: платить за эти предметы приходилось, говорили, рублей 400–800, смотря по рангу взыскуемой должности, и отправлялись они в подарок некоему малому чину Главного штаба, который также «все мог». Мог, очевидно, переводить обратно в деньги сапоги и картины.
Не знаю, было ли тут простое совпадение или сыграла роль статья, но вскоре военный министр Сухомлинов назначил комиссию для обследования системы и порядка назначений в военно-санитарном ведомстве. Во главе ее был поставлен строевой гвардейский генерал Ваденшерна. Я познакомился с последним через несколько лет по совместной службе в 5-й дивизии и от него узнал, что комиссия приступила было к расследованию, нашла непорядки, но, не окончив работы, получила неожиданно приказание военного министра — расследование прекратить.
Но если центральные военные управления проявляли некоторую терпимость, то на местах, в провинции угнетение печати было явлением обычным. Я лично в Варшавском округе испытывал мало стеснения, в Киевском — вовсе не подвергался начальническому воздействие. Но время, проведенное в Казанском округе, где я прослужил четыре года (1907–1910), в моральном отношении было самым тяжелым. Командование ген. Сандецкого, о котором я говорил в предыдущем очерке, внесло в военную жизнь сверху — самодурство, бездушный формализм, грубость и жестокость, снизу — страх и подавленность. Жизнь давала острые и больные темы; писал я тогда часто и подвергался со стороны командующего систематическому преследованию и всем мерам дисциплинарного воздействия. При этом мне официально ставилась в вину не журнальная работа, а какие-либо несущественные или не существовавшие служебные недочеты.
Командующий войсками был весьма чувствителен к тому, что писалось о жизни округа, опасаясь излишней огласки; тем более что людская молва и жалобы, сыпавшиеся со всех сторон, на установленный в Казанском округе режим, беспокоили Петербург.
Однажды на каком-то совещании ген. Сандецкий разразился громовой речью против офицерства:
— Наши офицеры — дрянь! Ничего не знают, ничего не хотят делать. Я буду гнать их вон без всякого милосердия, хотя бы пришлось остаться с одними унтерами. С последними дело пойдет лучше.
Командир полка, стоявшего в Пензе, полковник Рейнбот, вернувшись с совещания, собрал своих офицеров и нашел уместным передать им в осуждение и в назидание слова командующего.
Мне рассказывали потом, что в собрании после его речи наступило жуткое подавленное молчание. Забитое офицерство мучительно переживало незаслуженное оскорбление про себя. Только один штаб-офицер взволнованно обратился к Рейнботу:
— Господин полковник, неужели это правда? Неужели командующий войсками мог это сказать?..
— Да, я передаю буквально слова командующего.
На другой день один из офицеров полка, штабс-капитан Вернер отправил военному министру жалобу по поводу нанесенного ему лично отзывом командующего войсками оскорбления{Дисциплинарный устав не допускал жалоб коллективных или «за других».}. Вскоре приехал в Пензу генерал для поручений при военном министре, произвел расследование и уехал. Штаб округа, в свою очередь, обрушился на полк угрозами, дознаниями, подозревая «крамолу»… Вокруг инцидента росло возбуждение, и шли толки по всему округу.
Я горячо заинтересовался этим делом и собирался откликнуться в печати очередной «заметкой», как вдруг получаю из Казани тяжеловесный пакет «секретно, в собственные руки». В нем заключался весь обильный материал по пензенскому делу и приказание командующего — отправиться в Пензу и произвести дознание по частному поводу: о штаб-офицере, реплика которого, приведенная выше, по мнению командующего, подрывала авторитет командира полка… недоверием к его словам… Назначение именно меня не вытекало совершенно из служебного моего положения, присланный материал не имел прямого отношения к делу штаб-офицера, а само «преступление» было до нелепости придуманным. Но придумано было не без остроумия: я был обезоружен, так как говорить в печати о пензенском деле, доверенном мне в служебном секретном порядке, я уже не имел права…
Я сделал единственное, что мог: доказал отсутствие преступления и дал о штаб-офицере самый лучший отзыв, которого он вполне заслуживал.
В результате всех расследований штаб-офицер и капитан Вернер были переведены военным министром в другие части, по их выбору, а ген. Сандецкий получил из министерства «в собственные руки» синий пакет, в котором, по догадке штабных, заключалась бумага с Высочайшим выговором. Догадка, как видно из предыдущего очерка, имела основание.
Однажды, уже незадолго до моего ухода из округа, одна из моих статей вызвала особенно серьезные осложнения. В ней я описывал полковую жизнь вообще и горькую долю армейского капитана, бьющегося в тенетах жизни и службы и не могущего никак выйти на дорогу. Рассказывал, как появился в его жизни маленький проблеск, в виде удачно сошедшего смотра, и как потом в смотровом приказе капитан прочел: «В роте полный порядок и чистота, но в кухне пел сверчок»{Факт.}. За такой недосмотр последовало взыскание, а за взысканием — капитан сам запел сверчком и был свезен в лечебницу для душевнобольных..
Ген. Сандецкий был в отъезде, и начальник штаба округа ген. Светлов, после совещания со своим помощником и прокурором военно-окружного суда, решил привлечь меня к судебной ответственности. Доклад по этому поводу Светлов сделал тотчас же по возвращении Сандецкого и, к удивленно своему, услышал в ответ{Друзья из штаба осведомляли меня.}:
— Читал и не нахожу ничего особенного.
Дело «о сверчке» было положено под сукно. Но тотчас же вслед за сим на меня посыпались подряд три дисциплинарных взыскания («выговоры»{Для лиц, пользовавшихся правами командира полка и выше, выговор являлся высшим взысканием. Арест налагался лишь по Высочайшему повелению.}), наложенные командующим за какие-то якобы мои упущения по службе…
Под конец моего пребывания в округе ген. Сандецкий, будучи в Саратове, после смотра, отозвал меня в сторону и сказал:
— Последнее время вы совсем перестали стесняться — так и жарите моими фразами. Ведь это вы пишете «Армейские заметки», я знаю…
— Так точно, ваше пр-ство.
— Что же, у меня — одна система управлять, у другого — другая. Я ничего не имею против критики. Но Главный штаб очень недоволен вами, полагая, что вы подрываете мой авторитет. Охота вам меня трогать?!.
Я не ответил ничего.
Так прошло три года; репрессии чередовались с лестными оценками, и ген. Сандецкий так и не остановился на какой-либо определенной линии своего отношения ко мне, пока не состоялось назначение мое командиром полка в Киевский округ, перенесшее меня в обстановку более здоровую и нормальную.
Я остановился на этих эпизодах для характеристики тех неблагоприятных условий, в которых протекала журнальная работа военнослужащих. Служебная зависимость, с одной стороны, и требования воинской дисциплины — с другой, расплывчатость граней дозволенного — в служебном, моральном и корпоративном отношениях — все это стесняло свободу творчества и создавало не раз коллизии между долгом солдата и публициста. И все, вместе взятое, делало голос военной печати недостаточно влиятельным в вопросах устроения армии и военной жизни.
* * *Нечего и говорить, что военная жизнь не находила яркого и даже просто правдивого отражения в общей литературе и повременной печати. После военных рассказов Л. Толстого, Гаршина, Щеглова, Немировича-Данченко, Крестовского — время от времени в журналах и сборниках появлялись более или менее ходульные повести из военной жизни — иногда, если хотите, талантливые — но они давали только отдельные эпизоды, отдельные кирпичики, и не нашлось зодчего, который мог бы построить из них здание — развернуть картину военного быта. Даже такой большой художник слова, как Чехов, в «Трех сестрах», например, коснувшись слегка жизни артиллерийской бригады, вывел лишь по внешности офицеров. И со сцены на нас глядела чужая жизнь переодетых в военные мундиры людей.