Анатолий Азольский - Затяжной выстрел
— Символика, — пояснил замполит. — Голова Адама.
— Мне кажется, — произнес командир, еще раз глянув на крестик, — что он из драгоценного металла.
— Совершенно верно, — подтвердил Милютин — И на основании Корабельного устава подлежит хранению в сейфе наряду с деньгами, валютою и прочими ценностями.
И старпом швырнул крестик в сейф — будто выбрасывая за борт дохлую крысу.
Олег Манцев понуро поплелся к себе, в каюту No 61. Много бы он дал за то, чтоб за портьерою ждал его Борис Гущин. Нет Бори. Нет Колюшина.. Нет Валерьянова. И Степы, считай, нет. Степа побитой собакой смотрит, дошла до него, наверное, эта мерзость… Алки— кондитерши тоже нет, не видать ему красивых рук Аллы Дмитриевны, этот пес А. Званцев (этой фамилией подписана статья «Уроки одного подразделения») намекнул между прочим: «сладкоежка Манцев».
И Долгушина нет. Потому что без разрешения начальника политотдела такая статья ни во «флаге Родины», ни тем более в «Славе Севастополя» появиться не могла. Все, что пишут корреспонденты о корабле, визируется обычно заместителем командира по политчасти, и если уж такая статья напечатана без ведома Лукьянова, то, конечно, «добро» она получила от тех кто много выше и Лукьянова, и Милютина, и командира.
В будний день уволился он, среда была, обе бригады эсминцев ушли в море, но на стенку высадились офицеры с крейсеров, и они захохотали, увидев Манцева: «Благослови, владыко!», «Дай прикоснуться к мощам нерукотворным!», «Со святыми упокой!»… Но были такие, что с брезгливым сочувствием посматривали на Олега, как на человека, только что выпущенного из больницы, где излечивался он от чего— то дурного, то ли венерического, то ли психического. Из гарнизонного кафе замахали ему платочками официантки, привели в комнату для частных адмиральских бесед, усадили за столик, принесли пиво, отбивную. И здесь Олег понял, что отныне он известен всему городу, а не только эскадре. Статью о нем проработали со всем вольнонаемным составом флота, и все официантки базы разом вспомнили, кто такой Олежка Манцев. Некая Нинка из гастронома на Большой Морской выставила его фотографию на витрине, рядом с окороком по— тамбовски, и клялась подругам, что Манцев сделал ей предложение. Ничего подобного Олег не совершал, фотографий своих никому не дарил. Сейчас ему хотелось сказать что-то значительное, высокопарное, но в голове толпилась мешанина из цитат, на язык же просились откуда— то пришедшие строчки псалма:
"Окропи меня иссопом, и буду чист;
Омой меня, и буду белее снега".
Никакому богу официантки не поклонялись, официантки понимали, что хороший мальчик Олежка обижен начальством, и утешали его как и чем могли. Прокрутили на радиоле модную пластинку, принесли к отбивной зеленого горошка, редкого в Севастополе. Олег тупым концом вилки водил по перекрахмаленной скатерти и вспоминал, какой ветер занес в него эти загадочные псалмы.
Нет, не о такой славе мечталось. Грезилось когда— то, в далекой курсантской юности, что-то неопределенное в расходящихся облаках орудийного дыма, силуэты крадущихся кораблей, а потом — в беззвучной утренней тишине, под моросящим дождиком, швартуется к родному пирсу израненный корабль, из последних сил дотянувший себя до базы, а по трапу спускается он, капитан какого— то ранга Манцев, под кителем бинты, под фуражкой тоже, командирский реглан наброшен на плечи, а он идет, шатаясь и едва не падая, к штабу,изумление, смешанное с ужасом: «Как?.. Мы же давно считали вас погибшими!..» — «Боевой приказ выполнен, товарищ адмирал!» — и когда седой адмирал жмет ему руку, нечеловеческая боль пронизывает капитана какого— то ранга Манцева, командирский реглан сползает с плеч, а на реглан замертво валится тело командира корабля, выполнившего боевой приказ…
Так представлялось. А получилось: три официантки оплакивают смерть героя, по такому поводу намазавшись помадой и кремом, а вместе с этой святой троицей скорбит и вся гвардия севастопольских потаскушек.
— Спасибо, девочки, — поднялся Олег. — Только напрасно вы так. Чепуха.
То же самое он сказал и Ритке, которая грозилась пойти в Военный Совет искать справедливости. Он застал ее за священным занятием: дочь донского хлебопашца месила тесто. Олег как— то искоса, боковым зрением наблюдал за Риткой и подмечал в ее движениях нелепости, странности. Повязать голову косынкой Ритка забыла, волосы падали на лоб, мешали видеть, и Ритка волосы отбрасывала почему— то не свободной от работы рукою, а кистью той, которая месила. И все в ее доме было полно странностей, и командир 1-й башни главного калибра с радостью подчинялся всем нелепостям, истово вытирал ноги о коврик, который Дрыглюк с негодованием вышвырнул бы из каюты. Степан с точностью до копейки подсчитывал домашние расходы Ритки, озабоченно тянул:
«Однако!», хотя отлично знал, что диктуемые Риткой цифры ни к магазинным, ни к рыночным ценам отношения не имеют. Ритка по лени покупала все, от дома не отходя, на вокзале, покупала не торгуясь.
— Рита, — попросил Олег, — у тебя же левая рука — чистая! Пальцами откидывай волосы!
Она попробовала, получилось как— то коряво, а потом и вовсе ничего не стало получаться: месящая рука растеряла темп, исчезла свобода и непринужденность движений.
Олег вздохнул, отвернулся. Такая же нелепица и на линкоре, и на крейсерах — не с тестом, конечно, с организацией службы. Надо лишь вглядеться.
Дожидаться пирогов он не стал, да и понял, что зря пришел к Векшиным, к Ритке, и до нее докатился слушок, она терзала халатик, всегда ей бывший впору, пытаясь закрыть им себя, всю сразу, от горла до пяток, и в голосе ее звучало что— то, заставлявшее Олега поглядывать на терзания халатика. «Я пойду», — сказал он, и Ритка догадалась, что уходит он надолго.
Он встретил знакомых ребят с «Керчи», те дружно стали упрашивать его: не пить, не скандалить. Примерно то же самое говорили Олегу и официантки, все считали почему— то, что единственным ответом на статью может быть только вино, и Олегу припомнились офицеры, норовящие забраться в какой— нибудь глухой севастопольский угол, где никто уж не помешает им пить в одиночестве: этих тоже ошельмовали статьею?
Ваня Вербицкий подстерег его у вокзала, затащил в буфет. «Уроки» сильно напугали командира 4-й башни, это на линкоре заметили многие. Походка Вербицкого стала виляющей, он будто сбивал кого— то со следа. Приткнув Олега к стене, прерывисто дыша ему в ухо, Ваня сказал, что этого подлеца Званцева он помнит по училищу, с ним шутки плохи. Олегу же (здесь Вербицкий оглянулся) надо знать: комендатуре дано указание — сцапать его в каком— нибудь ресторане.
Все дальше и дальше уходя от шумного и людного центра города, Олег наконец нашел безопасное местечко, убежище, буфетик на самом краю Бастионной улицы и в буфетике — комнатенку «для своих». Днем в ней заключал какие— то сделки муж буфетчицы, а по вечерам сюда стали пускать Олега. Стекла окон то дребезжали, то рокотали, принимая на себя ветры и шумы моря. За бамбуковым пологом колотились голоса выпивох судоремонтного завода, их трехэтажные дома были рядом.
Олег не помнил уже, в какой день и в какой час пришла к нему тревога, и тревога исходила отовсюду, от линкора тоже. Каюта отвращала, потому что в ней всегда могли найти его. Единственным местом, где он мог отдыхать, был КДП.
Теперь вот комнатушка эта, с запасным выходом во двор, теплая, светлая, по вечерам можно, пожалуй, читать.
В буфете хозяйничала красивая пышная армянка. «Несчастная любовь», — объяснил ей Олег свои вечерние сидения, и грудь армянки сочувственно вздрогнула.
Он подсчитывал: вторая половина сентября, через неделю выход в море, через три недели — постановка в док, потом — в середине ноября — последняя стрельба, отчет, и числа эдак двадцатого он наконец— то простится с первым кораблем в своей службе, вернется в Севастополь незадолго до нового года и — в другую базу, помощником на новый эсминец, это уже решено, это ему сказал командир, и сбудется то, о чем мечтал весною.
Статью «Уроки одного подразделения» Иван Данилович Долгушин прочитал в тот же день, что и все на эскадре, в своем кабинетике на Минной стенке.
Он прочитал и разорвал газету. Он был взбешен.
Он был взбешен!
— Какая наглость! Какая низость! — негодовал он, бегая по кабинетику, размахивая руками, топча и пиная в воображении рухнувшего перед ним флотского корреспондента А. Званцева. Подлость неимоверная! Безграмотная тварь опозорила весь флот, ибо от каждой строчки статьи, от каждого клочка газеты, разорванной и растоптанной, исходит зловоние, хлещет вранье! Надо ж придумать — «насаждение религиозных настроений в среде отсталых матросов»! Шарифутдинов с деревянным идолом не новость, об этом докладывалось, об этом с тревогою говорил сам Лукьянов, но матрос— то — из боцкоманды, какое отношение к нему имеет командир 5-й батареи? Выходит, Манцев — глава какой— то секты, что ли?! Так врать, так врать — это ж, это ж… Сколько же теперь времени уйдет на то, чтоб смыть ему, Долгушину, позор с себя? Ведь совершенно очевидно: такую статью публиковать можно только с разрешения начальника политотдела эскадры, а он ее впервые видит и читает! Кому скажешь, кому докажешь?! Что подумает командир линкора? Что — Лукьянов? Что, наконец, решит Алла Дмитриевна Коломийцева, прочитав о «сладкоежке» и припомнив, кто с ней вел милые беседы? Да она ж ему, Долгушину, тортом заедет в физиономию!