Александр Литвинов - Германский вермахт в русских кандалах
И тут же, в сумерках лунных, глаза проявились Ванюшкины над иконой Божьей Матери, и сиянием синим заполнили ночь, и глядеть на Валерика стали немигающе-пристально.
И Валерик почувствовал виноватость свою перед Ванечкой, когда вареным раком его угостил.
В ладошки раскрытые принял Ванечка рака! С восторгом счастливым разглядывать стал, забыв обо всем на свете. И казалось, что рак на Ванюшу бусинки глаз навострил, свесив с ладошек клешни и шейку.
За все свое тяжкое детство Ванюшка, наверно, впервые так радостен был. И тут же Валерик вмешался:
— Да что ты глядишь на него! Его ж надо есть! Вот так!
И оторвал у рака шейку. И чистить стал, колупая панцирь, как Ванечка плачем зашелся беззвучным, с ужасом глядя то на шейку в руках Валеркиных, то на остатки рака в ладошках своих.
— Ему же больно! — прошептал сквозь слезы и дуть на рака стал, словно ту боль, одному ему ведомую, пытался унять. И радость былая в глазах темной синью подернулась.
— Да что ты, Ванюша! Он же вареный! На базаре бабуля купила! Да что ты ревешь! — огорчился Валерик и предложил: — Хочешь, шейку вот эту срубаем вдвоем?
Ванечка так головой закрутил протестующе, что Валерик поморщился.
— Ладно, — вину сознавая свою, вздохнул он. — Пошел я тогда.
И откуда-то бабушкин голос шепотком долетел до него: «Ну и дай ему рачка другого, что за пазухой держишь, раз дитенка обидел».
На ладонях Ванюшкиных рак другой появился, а Валерик ушел огорченный, что «таких двух рачищев отдал», пересилив себя.
А Ванечка целого рака уложил на приступку ларька, шейку расправил и клешни и что-то шептать ему стал, припав животом к земле. И улыбался даже с застывшими слезами на ресницах.
Но не было уже той прежней радости. Той самой первой, искренней и светлой, уже не было.
Случилось это у ларька, в котором уже хлеб не продавали. И не было людей, так плотно обступавших его утром. Был только Ванечка- нищий да его дядя, Алеша-танкист. Намотавшись за утро в многотрудных бросках за довесками хлебными, руки раскинув и костыли с деревяшками ног, отважный танкист дремал, изнеможением и нищетой прибитый…
Как-то мимо ларька проходила колонна немцев, и Валерик, завидев Фрица, поприветствовал его:
— Эй, Фриц, хай!
— Хай, хай, — махнул рукой Фриц. — Пока!
— Пока, пока!
— Ты что это пленного дразнишь, мерзавец такой! — Алеша-танкист, хищно вытянул шею в Валеркину сторону. — Как вот щас перепояшу костылем, будешь знать, как пленных обижать!
— Я не дразню! — отскочил Валерик. — Его так зовут!
— А… — тут же успокоился Алеша-танкист и глазами впился в хлебный довесок на буханке чьей-то, отходящей от ларечного окошка.
А потом пришла очередь всем удивиться, когда появился на улице Ванечка в новых штанах.
— Что ж ты довесков не просишь? — выйдя с хлебом из лавки, удивился Валерик, заметив стоящего Ванечку в очереди. — И штаны у тебя мировенские…
— А потому что товарищ Сталин нам помогает, — на ушко Валерику ответил Ванечка шепотом, — потому что наш папка был на войне командиром большим и в плен никогда не сдавался.
— И мой папка был… Его тоже убили…
— А моего — не убили! Он сам погиб смертью храбрых на заграничной земле! За товарища Сталина и за Родину нашу, понятно!
Ванечка радостью был переполнен, но вел себя сдержанно, видно, не верил еще до конца в перемены счастливые:
— Мамке сказали начальники, что наш Петька суворовцем будет. И я буду, когда подрасту.
Сказал и вздохнул притаенно:
— Наша мамка теперь на заводе работает и хорошо получает. А базар теперь тетка другая метет. Мамка метлу ей отдала свою, и совок, и лопату… А дядю Лешу забрали в больницу, чтоб железные ноги приделать.
Он помолчал, глядя на босые ноги свои, от цыпок отмытые, и, доверительно глядя Валерке в глаза, негромко, но твердо сказал:
— Я буду всегда как мой папка. А в школе учиться буду как Володя Ульянов. Мамка сказала, что нам теперь плохо нельзя… быть. А довески просить было, знаешь, как стыдно! О-о… Ты не знаешь…
И своим же словам покивал головой Ванюша, и глазами товарища старшего, хватившего лиха сверх меры, на Валерика глянул, по-взрослому:
— Я так боялся, что меня будут нищим дразнить… все время.
— И дразнили?
— Ого, еще как! Малышня из домов НКВДешных.
…Впечатления прожитых дней лунной ночью становятся ярче, значительней, будто сказка волшебным огнем и печали, и радости высветила, оттого и глядится по-новому все.
«Спят уже все и ночи не видят красивой и сказочно-чудной, будто в царстве Царицы Ночной… И Сережка-ремесленник спит. Голова полотенцем обвязана: так он чуб приучает лежать. И стрижется «под бокс», и в секцию ходит по бегу, потому что влюбился в Валечку, из барака соседнего. И бросил курить. Вот как трудно живется взрослым!..»
Перед иконой Божьей Матери Смоленской Одигитрии, над тумбочкой с Евангелием, уютным светом огонек лампадки теплится, оберегая бабушкин покой, и веки тяжелит дремотой ласковой.
— Теплится, а не горит, — говорит себе Валерик, засыпая.
— А так мамка моя говорила, — голос бабушки Насти из лунной дали наплывает. — Да оно и понятно, что теплится, а не вот вам горит-полыхает! Это ж не в печке дрова, а Божий огонь. Затеплен для души и для молитвы.
И в голове Валеркиной сама собой молитва шепчется, что научила бабушка. Играючи все вышло, невзначай.
— Вот лампадку затеплим сейчас, и молитовку будешь за мной повторять. А будешь молодцом, дак выучишь. И молитовки этой хватит тебе на всю жизнь…
— Такая длинная!
— Не длинная, а важная. Вот за мной повторяй: «Отче наш, иже еси на небесех».
— Отче наш, иже еси на небесех, — неуверенно начал Валерик.
— Повторять надо внятно! — строго бабушка смотрит и пальчик торчком заостряет. — Ты ж не с кем-нибудь там говоришь, а с Господом Богом самим.
Валерик вздыхает и глядит на икону с почтенным смирением, повторяя за бабушкой Настей:
— Да святится имя твое.
— Да святится имя твое.
— Да приидет царствие твое.
— Да приидет царствие твое.
— Да будет воля твоя, яко на небеси и на земли.
— Да будет воля твоя, яко на небеси и на земли.
— Хлеб наш насущный даждь нам днесь.
— Хлеб наш насущный даждь нам днесь.
— И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должником нашим.
— И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должником нашим.
— И не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго.
— И не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго.
— Аминь.
— Аминь.
— Это ж меня еще девочкой наш хороменский дьячок, мой крестный отец Никодим, научил по написанному. Я бойкая была и слету все запомнила!
И Валерик запомнил молитву и в себе ее держал, как щит, как волшебное слово, что безотказно ему помогало пересилить неуверенность, страх или робость в тот самый момент, когда все от него поступка ждали.
Валерик уверовал, укрепившись молитвой, будто сам Господь Бог, наблюдая за ним с высоты, особенно в солнечный день, ободрял и способствовал лезть по дереву скользко-мокрому до сука, что над бездной озерной навис корабельною реей. И, воздухом грудь наполнив, солдатиком смелым в черную пропасть лететь на виду у студенток пединститута, что тут же жарились на солнцепеке…
И еще в глубине ледяной улыбаться себе и Богу, поплавком из воды вылетая.
То была его победа! Самая первая с Богом в душе!
Все уже спало в ночи, когда на громкий стук в барачную дверь бабушка Настя вышла, да вскоре вернулась, крестясь и шепча молитву:
— Бедолагу нашего ищут, — прошептала она. — Голощапов и с ним еще двое каких-ся… Вот долюшка выпала мученику! Царица Небесная!
— Он в курилке опасное слово сказал. Не ругался, а только сказал. И товарища Сталина вспомнил…
— Матерь Божья! — на икону закрестилась бабушка. — Заступница усердная! Прости ты его и помилуй, горемыку несчастного.
И с болью в голосе, спросила:
— Ти пьяным был, мученик наш?
— Не пьяным. Только несло самогонкой, «чемергесом» вонючим…
— И где они эту отраву находят! Вот наказание…
Бабушка, наученная жизнью, вникать в подробности не стала, а, укладываясь на постели, сказала:
— Бог даст, не найдут до утра, дак хоть на воле выспится…
Воля! Она виделась Валерику бескрайним, как море, простором с высокой травой и цветами. А в середине простора должен был спать-отдыхать богатырь святорусский, раскинув могучие руки.
Вот только представить не мог дядю Женю на воле такой живописной: не богатыристый он был потому что!..
«Не дай Бог, заметет его «черный ворон», — как-то заметил с опаской Пахомыч. — И не покажется больше дядя Женя в курилке. И словом своим негромким не вспугнет фронтовиков бесстрашных и баб атаманистых».