Лев Славин - Арденнские страсти
В последнее же время в повадках Вулворта, еще недавно такого нежного, такого, сказал бы Конвей, трогательно нежного юноши, появилось что-то грубо-солдафонское, особенно когда он, закинув на стол ноги в грязных бутсах и потребовав хриплым «фронтовым» голосом выставить джин, начинает нести хвастливую околесицу о своих подвигах на передовой.
Другое дело нервный, почти истерический рассказ Майкла о том, как он убил ангела. До сих пор это продолжало мучить Майкла. Конвей жалел его и утешал по своему способу, который называл «метод каленой кочерги». Он пошел в атаку на идеализм Майкла:
– Конечно, ограниченному, ну, скажем просто туповатому воображению идеалиста нет ничего удобнее, чем придумать боженьку. Ход мыслей при этом примитивный. Вопрос: откуда все взялось? Ответ: хозяин создал. И сравните эту наивность с силой и смелостью воображения материалиста, который постиг извечность мира, его безначалие! Какая свобода духа нужна, чтобы примириться с этой идеей!
Майкл слушал очень серьезно. Потом чуть улыбнулся и сказал:
– Вы забываете одну очень простую вещь, Конвей.
– Какую?
– Хозяин, как вы его назвали, или бог, как говорят все, или Разумная Сила, как выражаются некоторые философы, или что-то другое – условно, – но с наибольшим приближением к сути обозначим его словом Создатель, – что он тоже извечен и безначален…
Разговор этот и другие, подобные ему, шли под разрывы снарядов, которыми осаждающие засыпали город. В пылу споров Конвей и Майкл не слышали их.
Однако скоро Конвей лишился своего лучшего собеседника. Нет, нет, он не убит! Другое.
Однажды Майкл проходил мимо Порт-де-Трев. Немцы беспорядочно стреляли по городу из орудий. Люди разбегались, прятались под арки домов, Майкл даже не прибавлял шага. Он считал это постыдным проявлением слабости. Он рассуждал так: «Это чудовище, Гитлер, хочет, чтобы я переменился, чтобы я стал мельче, ничтожнее самого себя. Но он этого не дождется, я останусь самим собой». И он не прибавлял шага.
Случилось ему как-то увидеть посреди улицы скопление женщин. Он видел только их– спины. Некоторые – в элегантных меховых шубках. Сидя на корточках, женщины копошились в чем-то лежавшем на мостовой и не обращали внимания на разрывы снарядов.
В стороне стояла девчонка в старенькой накидке, из которой выбивались клочья ваты. Съежившись от холода, она топталась на месте в своих грубых мужицких сапогах и попеременно дышала то на одну, то на другую руку в продранных рукавичках.
Изредка она посматривала на группу женщин посреди мостовой, и на ее лице, замерзшем и чем-то испачканном, появлялось отвращение и жалость.
Когда Майкл приблизился, он увидел, над чем склонились женщины: над трупом павшей лошади. Они вырезали из него куски мяса и набивали им сумки. Теперь никто в Бастони не ходил без сумки. А вдруг удастся набрести на что-нибудь съестное, на сброшенную с самолета пачку сала или, как вот сейчас, на падаль.
Замухрышка в накидке бросила взгляд на Майкла. Он поразил юношу. Это был монашеский взгляд исподлобья, горячий и стыдливый. Майкл остановился. Неожиданно для себя он проговорил церемонно:
– Can I help you? [33]
И тут же спохватился, что обращается к ней по-английски. От смущения, конечно. Но почему он смутился? Неужели этот взгляд?… Девчонка пожала плечами и, к удивлению Майкла, ответила ему тоже по-английски:
– No… Unless… if you could… [34] – и тут же перешла на какую-то беглую смесь французского и старонемецкого, которая была для нее явно привычнее: -…оторвать мою подругу от этого…
Она не докончила.
– Как зовут твою подругу? – спросил Майкл, оправившись от непонятного смущения, сердясь на себя из-за него и перейдя на немецкий.
Но замарашка уже передумала:
– А в общем, черт с ней. Она голодна.
– А ты? – невольно спросил Майкл и полез к себе в карман.
Там у него болталось несколько кусочков сахара.
– Но это каннибализм!
Майкл подумал, что он не понял ее. Ее странное наречие отдаленно напоминало немецкий. И в нем, как золотые крупинки в песке, мелькали французские слова. Майкл вгляделся в девчонку. Глядя на ее замерзшее и чем-то испачканное лицо, он увидел, что она старше, чем показалось ему прежде. Но вот снова этот не дающий ему покоя монашеский взгляд исподлобья!
– Каннибализм, – сказал он, – это поедание себе подобных.
Он готов был поклясться, что девушка посмотрела на него с презрением.
– Кони подобны людям, – сказала она. – Иногда они даже лучше людей.
Внезапное подозрение осенило Майкла. Он спросил строго:
– Ты немка?
– Что это вам пришло в голову? – удивилась она.
И прибавила с некоторой надменностью: – Я люксембуржанка.
– Но ваш язык… – сказал он, не заметив, что перешел на «вы».
А когда заметил, смутился и не то чтобы рассердился, но остался недоволен собой.
И она, казалось, рассердилась.
– Какое вам дело до моего языка! – сказала она довольно грубо. – Это наш язык – мозельфренкин.
Все еще сердясь на себя, Майкл сказал сурово.
– Люксембуржцы служат в немецкой армии.
Она вспыхнула:
– Вы что, с луны свалились! Вы что, не знаете, что их туда загнали силой? Им приказано быть немцами. Но при первой возможности они сдаются вам.
Майкл уже привык к ее языку. О чем, однако, говорить? А расставаться с ней почему-то не хотелось.
– Я – Майкл Коллинз, – сказал он и протянул руку.
Она коснулась ее кончиками пальцев, которые выглядывали из дырок меховой рукавички. Он заметил: ногти обломанные, нечистые.
– Мари Шульц, – сказала она.
«Имя французское, фамилия немецкая», – машинально отметил он в уме.
– Нет, я больше не могу ее ждать, – сказала Мари, беспокойно оглядываясь, – у меня дома Джильда некормленая.
– Джильда? – повторил Майкл. – У вас есть…
Он остановился, не решаясь сказать дочь. Мысль о том, что у нее есть ребенок, была почему-то ему неприятна. Но, может быть, сестренка? А может, старуха мать, которую эта бесцеремонная девушка называет по имени?
Мари расхохоталась. И сразу стала другой, как будто смех привел в движение какие-то скрытые механизмы ее лица. Оно стало добрым, но и лукавым, оно осветилось изнутри нежностью, оно стало каким-то умно-ласковым. Майкл не мог отвести от нее глаз.
– Это моя кобыла, – сказала Мари. – Конечно, она еще почти ребенок. Двухлетка.
Она вдруг задумалась на мгновение (о эта поразительная смена выражений на ее испачканном лице!), глядя на Майкла, но словно не видя его, просто задумавшись, уперев взгляд во что-то перед собой.
– Послушайте, – сказала она нерешительно.
Потом вдруг решилась, доверчиво положила на его руку свою и сказала серьезно, даже каким-то деловым тоном:
– Вы можете достать мне корм для Джильды?
– Ну… – сказал он, – может быть… А что это? Овес? Видите ли, у нас в армии нет лошадей.
Ему ужасно хотелось помочь ей.
– Можно просто хлеб, – сказала она нетерпеливо.
Он обрадовался:
– О, это можно!
Но, вспомнив, как скуден блокадный паек, пробормотал:
– Может быть…
Он жаждал снова увидеть этот взгляд исподлобья. Но она, не посмотрев на него, кивнула и ушла. И как-то сразу исчезла в толпе, вечно сновавшей у Порт-де-Трев.
Тут только он сообразил, что не знает, где она живет. Он кинулся за ней, но она как в землю провалилась.
– «Подруга!» – вспомнил он.
Но когда он прибежал обратно, никого не было, один только обглоданный скелет лошади с желтыми крутыми ребрами и разметанной гривой над костяным оскалом морды.
Блокада Бастони разомкнулась так же неожиданно, как началась. В те же рождественские дни, точнее – 26 декабря, части 4-й бронетанковой дивизии 3-й армии прорвали в одном месте немецкое кольцо и вошли в город.
Еще накануне генерал Маколифф говорил озабоченно:
– Больше всего меня беспокоит юг. Там стоят не эти наспех сколоченные дивизии Дитриха и Мантейфеля, а испытанная в боях Седьмая армия Бранденбергера. Если она вздумает рвануть в город, я ни за что не ручаюсь.
Как бы в подтверждение теории Конвея: «В какой руке камешек?» – прорыв произошел на юге.
Через эту приотворившуюся калитку в блокаде успел ускользнуть из города небольшой отряд Урса. Перед уходом Урс тепло попрощался с Конвеем.
– Завидую вам, Урс, – сказал Конвей со вздохом, – вы вырываетесь, как говорится, на оперативный простор. А мне еще торчать в этой зловонной дыре. Конечно, мы герои. Целую неделю мы отбивали наш осажденный городок. Но вы знаете, чего нам это стоило: свыше трех тысяч убитых и раненых. И потом, не скрою от вас, Урс, у нас уже появились первые признаки деморализации, уподак духа, мародерство, насилия… Что удивительного: семь дней полной блокады…
Урс стремительно поднялся. Казалось, он сейчас обрушится на Конвея всей своей разгневанной громадой. Но он сдержал себя и сказал только: