Александр Чаковский - Блокада. Том 2
Он никого еще по-настоящему не любил и жениться не собирался, считая, что военному человеку лучше не связывать свою судьбу с женщиной. А если уж идти на это, то только в том случае, если, во-первых, чувствуешь, что не можешь без нее существовать, и, во-вторых, если твердо уверен, что она готова обречь себя на беспокойную кочевую жизнь жены кадрового командира.
Встречаясь с женами своих начальников и сослуживцев, Суровцев внутренне негодовал, если видел, что женщина относится к служебным обязанностям мужа как к чему-то мешающему счастливой семейной жизни. «Нет, у меня так не будет», — думал он.
А потом грянула война. И если в мирное время Суровцев хоть и чисто теоретически, но все же размышлял о далеких перспективах семейной жизни, то война вытеснила из его сознания все, что не имело к ней прямого отношения.
Только раз он вернулся в мыслях своих к этой проблеме — после одного из разговоров с Пастуховым.
— Ты женат, комиссар? — спросил его Суровцев.
— По паспорту — да, женат, — ответил Пастухов и добавил с усмешкой: — Только ведь у военных людей паспортов нету.
— Как это понимать — по паспорту?
— Ты мой командир, значит, я тебе обязан ответить, — глядя куда-то в сторону, сказал Пастухов. — Для других — нет, не женат. А тебе обязан отвечать точно, как в анкете. Но только без дополнительных вопросов! Договорились?.. Так вот, не под силу моей жене груз оказался. Надоело со мной скитаться. Ее не виню. А тебе скажу: решишь жениться — подумай. Думать в таком случае каждому полагается. А военному человеку — вдвойне. И давай на этом закончим…
«Лучше уж не жениться вовсе!» — заключил тогда Суровцев.
В то, что он может погибнуть, Суровцев как-то не верил. Ему представлялось невероятным, что он, только начинающий жить, сильный, здоровый, может перестать существовать.
Вот ранения он действительно опасался — и потому, что боялся остаться калекой, и потому, что не представлял себе, как его батальон будет без него, а он без батальона. И теперь, в госпитале, мучился от сознания, что сейчас его бойцы воюют, а он здесь отлеживается.
Уже на второй день после того, как ему разрешили ходить, Суровцев спросил Волкова, своего лечащего врача:
— Когда меня выпишут?
Тот ответил, что если все будет идти так же хорошо, как до сих пор, то дней через десять можно будет предстать перед комиссией, которая определит степень дальнейшей годности к строевой службе. Такой ответ насторожил Суровцева. Мысль о том, что кто-то может усомниться в стопроцентной его годности, и в голову ему не приходила.
Как только врач ушел, Суровцев попробовал подвигать левой рукой. Сгибать было почти не больно, но когда он попытался распрямить руку, точно током пронзило…
…И вот он лежал на спине, с горечью размышляя о том, что прошел еще один бесцельно прожитый день, нетерпеливо поглядывая на дверь, тайно надеясь, что зайдет Вера.
Но она все не появлялась.
Суровцев посмотрел на свои карманные часы. Те самые, дареные, с надписью, которую не раз перечитывал Савельев, пристававший с расспросами, в чем именно заключалась «отличная служба» Суровцева, за что конкретно он награжден часами.
Стрелки показывали без четверти десять, до отбоя оставалось пятнадцать минут.
Сейчас придет из «курилки» Савельев и начнет ныть, что должен как можно скорее вернуться на завод к своим несобранным танкам. Как будто без него там некому закончить ремонт!..
Суровцев спустил ноги с кровати, нащупал стоптанные больничные тапочки, встал и вышел в коридор.
Там было пусто и холодно. Одна-единственная тусклая лампочка горела в дальнем конце коридора, все остальное тонуло в полумраке.
Суровцев медленно шел, рассеянно заглядывая в палаты, двери которых были еще не закрыты.
В этот вечерний час, идя по полутемному холодному коридору, он вдруг с особой остротой ощутил, что в госпитале за последние дни произошли заметные перемены.
Тогда, после двадцатого октября, когда Суровцев оказался здесь, все было иначе. Едва врач, сестра или санитарка заходили в палату, как их засыпали вопросами: «Ну?! Что там слышно?..» Не пояснялось, о чем идет речь: все ждали одного — сообщения о прорыве блокады.
Теперь, в ноябре, уже никто не спрашивал: «Когда?!» Только изредка вернувшиеся из «курилки», где была установлена радиоточка, встречали настороженный, молчаливо-вопросительный взгляд товарищей по палате и так же молча пожимали плечами или разводили руками.
Те раненые с Невского «пятачка», которые по воле эвакопункта попали именно в этот госпиталь, рассказывали, что там идут непрерывные тяжелые бои, но значительно продвинуться пока не удалось. «Может быть, оттуда, с внешней стороны кольца, двигаются успешнее?» — мучительно думал Суровцев.
Не радовало и положение под Москвой. Сама Москва обычно в сводках не называлась, фигурировали Западный и Калининский фронты. Но по названиям все новых и новых направлений легко было понять, что враг приближается к столице…
И все это вместе взятое: неопределенность положения под Ленинградом, сознание опасности, грозящей Москве, изменившиеся, осунувшиеся лица врачей и сестер, чувство собственной беспомощности, оторванности от событий — создавало у раненых тревожно-подавленное настроение…
Чуть шаркая спадающими с ног тапочками по покрытому линолеумом полу, Суровцев не спеша шел по коридору. Не сознаваясь в этом самому себе, он надеялся случайно встретить здесь Веру.
Давно уже были изучены все ее маршруты. Суровцев знал, когда она сопровождает врача на обходе, когда делает больным перевязки, в какие палаты к наиболее тяжелым больным чаще всего заходит…
Еще не дойдя до «сестринской», он понял, что там никого нет, иначе на пол падала бы полоска света.
Он был рад и не рад этому, потому что одновременно и стремился к встрече с Верой и боялся ее. Но продолжал идти вперед, дошел до «сестринской», убедился, что дверь в комнату плотно закрыта. И тут вдруг ему захотелось приоткрыть дверь, лишь чуть-чуть приоткрыть, чтобы удостовериться, что Веры там нет.
«А если она там?..» — с тревогой подумал он. Но рука уже тихо надавливала на дверную ручку.
Неожиданно дверь поддалась, и Суровцев увидел Веру. Она сидела за столом и что-то писала. Он хотел опять захлопнуть дверь, но в этот момент Вера подняла голову.
— Вам что-нибудь надо, Володя? — спросила она.
Не переступая порога, он ответил:
— Нет-нет. Мне ничего не надо. Я просто так. Случайно. Не хочу вам мешать.
Теперь можно было закрыть дверь.
Но Вера сказала:
— Вы мне совсем не мешаете. Заходите!
И он нерешительно шагнул в комнату.
В мятой, не подходящей ему по росту байковой пижаме Суровцев казался себе нелепым, смешным. Привычно прижимая к груди полусогнутую руку, он смущенно стоял перед Верой.
— Почему сняли перевязь? — неожиданно строго спросила она, и голос ее прозвучал как-то необычно, как-то деревянно, точно чужой. — Я же вам несколько раз говорила, что, если встаете с постели, рука должна быть на перевязи.
— Я сейчас уйду, — хмуро сказал Суровцев, внутренне радуясь, что Вера сама нашла повод для разговора.
— Подождите.
Вера встала, подошла к стоявшему у стены застекленному шкафчику, вынула бинт, оторвала от него длинный кусок, сложила вдвое, связала и, подойдя к Суровцеву, надела ему на шею.
Вера была гораздо ниже его ростом, Суровцев не догадался наклонить голову, и ей пришлось подняться на цыпочки. Перекидывая бинт, она на какую-то секунду коснулась его всем телом. Суровцев вздрогнул и от неожиданности чуть отшатнулся. Он испугался, что Вера заметила его замешательство, покраснел, внутренне проклиная себя за то, что выглядит робким мальчишкой, школьником.
Но она, казалось, ничего не заметила, осторожно отвела больную руку Суровцева, которую он инстинктивно прижимал к груди — как раз к тому месту, где на пижаме не хватало пуговицы, — и положила ее на перевязь.
— Вот так, — сказала Вера, — теперь порядок.
Отступила на шаг, оглядела Суровцева с головы до ног, и он снова подумал, что выглядит смешным в этой проклятой пижаме.
— Ну что же вы стоите, Володя, садитесь! — пригласила Вера. И голос ее снова показался Суровцеву каким-то чужим.
Она села за свой столик и кивнула на стоявшую рядом белую, покрытую блестящей масляной краской табуретку.
Только теперь Суровцев заметил, что глаза у Веры красные, и вдруг понял, что говорит она таким неестественным, точно деревянным голосом потому, что старается сдержать слезы.
Суровцев сел на табуретку и встревоженно спросил, впервые за все последние дни называя ее по имени:
— Что-нибудь случилось, Вера?
— Откуда вы взяли? — поспешно произнесла она.
— У вас глаза… глаза такие… — неуверенно проговорил Суровцев.