Кристина Живульская - Я пережила Освенцим
— Живо! Десять человек к цугангам.
— Где они?
— В цыганском лагере. Одеваться!
Минуту спустя мы стоим, готовые к отправлению. Давно не было «нормальных» заключенных. Тем более вечером. Мария сообщает нам по дороге, что мы должны принять их сразу. Нельзя занимать зауну. Надо освободить место для венгерских евреек.
По пути к нам присоединяется шеф. Ночь очень темная. В цыганский лагерь надо идти тем же путем, что и в женский лагерь, — «дорогой смерти». Цепь электрических лампочек на проволоке вокруг лагеря освещает повисшие в воздухе будки часовых. Каждый шаг вперед — это шаг в черную пропасть, из которой вырываются языки пламени, зловещее шипение.
Этой ночью крематории работают с небывалым напряжением. Все четыре печи извергают пламя. Из ям и рвов поднимается над землей густой дым. Взвивается вверх, колышется и расползается над нашими головами. Искры, сажа выедают глаза.
Сквозь маскировку второго крематория можно различить в блесках огня тени мужчин с вилами в руках. Они переворачивают трупы, складывают на колосниковые решетки, подливают специальную жидкость, чтобы лучше горели. Над лагерем плывет удушающая одурь гари. Проезжающие грузовики оставляют за собой трупный запах. Из белого домика доносятся стоны. Ослепляющий свет прожекторов, багровое пламя из труб и эти стоны… Страшная, кошмарная, неизбывная жалоба несется в мир…
У меня стучит в висках, от страха шевелятся волосы на голове. Мне чудится, что земля вот-вот разверзнется и поглотит нас, должно же произойти что-то, не может вечно длиться этот ад. Пройти через это, видеть все это и жить дальше? Разговаривать, улыбаться?.. Нет, это не поддается пониманию.
— Осторожно, труп, — кричит Бася и до боли сжимает мне руку.
Конвульсивно, словно пронзенная током, я прыгаю через что-то огромное, черное. Оборачиваюсь… Распухший, наполовину обгоревший труп женщины выпал из проезжающей машины. Немного дальше валяется на земле рука.
Машины перевозили трупы, согласно «разнарядке». В четвертом крематории, очевидно, переполнено, а из третьего дали знать, что у них подходит к концу. К ним и подвозили поэтому добавочную партию.
Бася смотрит на меня безумными глазами.
— Кристя, мне страшно, я, наверное, схожу с ума. Так непонятно мешаются мысли…
— Успокойся… уже скоро, пойдем, как-нибудь забудешь!
Говорю, сама не понимая того, что говорю.
Прибывает к платформе новый поезд, выбрасывает новый груз. Сотни собак лают на привезенных, большинство которых, наверное, уже лишилось рассудка от множества «впечатлений».
Мы входим в ворота «цыганского лагеря».
Внезапно откуда-то сверху, словно с самого неба, раздается громкий голос:
— Люди! Слушайте! Вы идете на смерть, всех вас уничтожат.
Мы остолбенели. Я взглянула вверх. Но тут рядом с нами загремели выстрелы. Мы легли на землю.
Я поняла, кто кричал. Это был часовой. Не выдержали нервы. Много ночей он здесь стоял и видел все из своей будки. Его окружал дым, кошмарные видения, постичь которые невозможно. Он не смог больше выносить это. И вот закричал…
Покончив со списками новоприбывших, мы возвращаемся той же дорогой, дорогой ужаса и безумия, в Бжезинки. В комнате эсэсовцев горит свет. Под звуки аккордеона пьяные эсэсовцы бьют посуду. Распахивается окно — появляется голова «Венского шницеля», музыка плывет в спящие бараки, а он бормочет пропитым голосом:
— Хороша выдалась ночка, а?.. Жизнь прекрасна!
Ад продолжался. Норма выполнялась. Не могла не выполняться, ибо к Венгрии приближалась Красная Армия. По плану требовалось сжечь всех, а Будапешта еще и не коснулись…
К платформе подходило сейчас до 13 поездов в сутки. В бешеном темпе производилась «селекция», после чего сжигали 20 тысяч. Весь день непрерывно шли смертники. Шли всеми дорогами, во все четыре крематория. Впереди шествия, в лимузине — Крамер. Затем карета Красного Креста, развозящая банки с газом, затем зондеркоманда с дровами и, наконец, — жертвы. Они замыкали процессию собственных похорон.
На некотором расстоянии от этой процессии шли счастливцы, которым «даровали» жизнь. Все происходило, как на современной крупной фабрике. Старики и дети исчезали в крематориях, в «Канаду» отъезжали нагруженные до краев машины. Женщины, которым была «дарована» жизнь, входили в зауну. Элегантные, загорелые, полные очарования, с прекрасными, тщательно сделанными прическами… Войдя в зауну с одного конца барака, они выходили с другого: обритые, в платьях не по размеру, с крестами на спине, босые. Их строили, пятерками, и тут оказывалось, что все они на одно лицо. Худые утопали в широких, падающих до земли платьях, у более полных были еле прикрыты колени. Изорванные платья обнажали то спину, то плечи. Так простаивали они часами возле зауны и ждали, пока соберется нужное количество для отправки на указанный участок.
А их одежду грузили на машины и отвозили в «Канаду», где непрерывно, без всякой передышки, выгружали, сортировали, связывали в узлы, укладывали штабелями. А когда бараки были переполнены, подъезжали пустые машины и вывозили неисчислимые богатства в «непобедимый третий рейх».
Было что-то фантастическое в организованности этого грабежа. Грабилось все, что только могло каким бы то ни было образом пригодиться для военной машины, — золото, бриллианты, одежда, посуда, обувь, меха, чемоданы. Грабился труд человека — до последнего его вздоха. Но и после его смерти продолжался грабеж: зубов, волос, всего человеческого тела.
Те, что были оставлены в живых, использовались как даровая рабочая сила на фабриках боеприпасов, на постройке дорог. Их кормили один раз в день, только чтобы они не умерли с голоду до той минуты, когда они еще на что-нибудь годятся. У них забрали все, что им принадлежало, а их достояние отсылалось в рейх, чтобы утереть там слезы. Дочери сожженных родителей должны были чистить, стирать, гладить свои вещи и доставлять их в немецкие магазины. А мебель, ковры, картины вывозили из гетто всех городов Европы.
Не раз еще у меня была потом возможность поговорить с людьми из зондеркоманды. Они подробно рассказывали, как это происходит внутри. Как после «газа» приступает к работе парикмахер, снимая волосы с трупов; если бы собрать все эти волосы, они весили бы тонны.
Как затем специальный зубной врач осматривает у трупов рот и вырывает золотые зубы. Волосы идут на пароходные канаты, а людские тела на производство мыла.
Ничего не должно пропасть. Гитлеровская Германия — великая, хозяйственная, бережливая страна.
Неожиданно для нас в гардеробную явились новые абганги. Конечно, черные винкели. Они стояли в коридоре, не веря своему счастью.
Я заметила какую-то женщину, очень располагающую к себе. На ее винкеле стояла буква «Э» — эрциунгсхефтлинг. Полька… Я решила действовать. В удобный момент шепотом спросила, не возьмет ли она на волю письмо, рассказывающее о положении в лагере. И стихи. Конечно, я предупредила ее, что в случае обнаружения письма ее ждет смерть.
— Возьму! — решительно ответила она. — Я член подпольной организации и считаю своим долгом сделать это.
— Как это случилось, что вас освобождают?
— Я ведь здесь очутилась за контрабанду. Не за что-нибудь другое. Знаю, что мне угрожает, если обыщут, но ведь кто-то должен вывезти это письмо. Отсюда редко выходят те, кому можно довериться.
Я пожала ей руку. Пусть передаст дома условный знак: если в посылке я получу три крутых яйца, буду знать, что письмо дошло. Зашью я его в пояс для подвязок. Прошу передать только лично, желательно в кратчайший срок. Но если не будет надежного случая — ждать.
В эту минуту мне казалось чрезвычайно важным сказать правду о лагере. Пока еще не поздно. Я считала, что никто из нас никогда отсюда не выйдет. С лихорадочной поспешностью я приготовила письмо. На папиросной бумаге изложила необходимые сведения. Сообщила количество удушенных, конструкцию крематориев. Маленькая черная Ада очень искусно зашила письмо в пояс.
Вечером, проходя мимо мужского барака, я услыхала негромкую музыку, мужские и женские голоса. Я заглянула в щель между досками. Вурм, шеф мужской эффектенкамер, откормленный эсэсовец, работавший до войны билетером в одном из крупных венских кинотеатров, взглядом властолюбца смотрел куда-то вперед и притопывал ногой в такт музыки. Я тихонько перешла к следующей щели. Из этого наблюдательного пункта я увидела сперва женскую ногу в высоких красных ботинках, а потом всю танцовщицу. Ей было лет 17, не больше. Гибкая, прекрасно сложенная, с темными волосами и лукавым личиком, она была в тоненькой блузке и короткой, обшитой мехом юбочке. С необычайным изяществом, она задорно отбивала каблуками чардаш. В глубине комнаты стоял Ральф, хефтлингрейхсдейч, он многозначительно переглядывался с Вурмом.