Гром и Молния - Воробьев Евгений Захарович
— В той же цене, — ответил в тон раненому новенький; он обрадовался тому, что у Прибылова достало сил пошутить.
Беспрозванных вновь заглянул ему в глаза, и при свете ракеты их взгляды встретились.
— Ты меня, парень, уж пожалуйста…
Прибылов снова впал в забытье.
Теперь Беспрозванных было безразлично, в халате ползти или без халата, он был далеко от немецких позиций. К тому же пошел снег, видимость ухудшилась. А в одной телогрейке ползти даже способнее. Он закинул за спину свой автомат, а также автомат Прибылова, лежавший рядом с хозяином на снегу.
Он тащил раненого и силился угадать: что хотел сказать Прибылов? О чем просил? Чтобы не оставили одного в поле? Или чтобы новенький не обижался на злые шутки и насмешки?
Когда он в начале поиска карабкался на обледеневший косогор, он не раз помянул тот косогор недобрым словом. А сейчас, когда из последних сил волок Прибылова на изорванной подстилке, в которую уже превратился маскхалат, Беспрозванных проникся к этому косогору нежностью — все-таки тянуть волокушу с горы не в пример легче.
Оба сползли в овражек. Беспрозванных осторожничал как только мог: недолго и скатиться кубарем с крутого склона, тогда раненый снова потеряет сознание от боли.
В овражке Беспрозванных впервые поднялся на ноги и разогнулся. Он почувствовал, как по спине его, между лопаток, струйкой потек пот.
Как найти старую «калитку» в колючей проволоке?
Тут он вспомнил, как задал старшему сержанту вопрос по поводу хвои и как тот ни к селу ни к городу приплел немецких овчарок. Конечно, вопрос был не шибко разумный, можно бы и самому догадаться, если лишний раз поднатужиться. То, что старший сержант поднял его на смех, Беспрозванных постарается забыть, это, в конце концов, не так важно, а важно, что тропка перед «калиткой» должна быть обозначена хвойными вешками.
Как назло, немцы в эти минуты скупились на освещение. Вот когда он таился у них под носом, то проклинал каждую ракету, а тут, в овражке, темнота была ему только помехой.
Еще недавно он радовался тому, что идет снег и видимость никудышная, а сейчас и редкий снежок мешал ему ориентироваться: ведь в низинке всегда темнее, чем на взгорке.
Сколько хвойных сучьев и веток обрубил на своем веку лесоруб Беспрозванных, очищая стволы сваленных елей, горы валежника навалял, а не думал, что чепуховская ветка сыграет в его жизни такую роль!
Вот она, спасительница, торчит из снега!
Да, Евстигнеев не лежал со своими саперами на снегу сложа руки. Саперы расширили за это время проход, оттянули концы колючей проволоки в стороны. Это уже не лазейка, не «калитка», а можно сказать — ворота! Ну, а за проволокой его окликнул сам Евстигнеев.
Саперы подхватили раненого и понесли не пригибаясь, да так быстро, что новенький налегке не мог поспеть за носильщиками.
Оказывается, на поиски старшего сержанта уже отправилось несколько человек, но, видимо, снегопад сбил их со следа; сейчас Евстигнеев отправится на поиски тех, кто ищет.
Новенький не сразу уразумел Евстигнеева: поначалу ничего не слышал, кроме стука в висках. Он стоял с двумя автоматами за спиной и оттирал свою руку. Правая рука, которой он загребал снег, когда полз, превратилась в ледышку.
Как прекрасно и удивительно, что ему разрешается идти во весь рост, а не ползти по-пластунски, зарываясь в снег. Странно, что ему не нужно тащить никакой тяжести.
Он побрел к землянке. Он был так измучен, что не мог думать ни о чем, кроме хвойной лежанки. Он прямо-таки с вожделением думал о том, как войдет в землянку, сбросит с плеча автоматы, снимет валенки, телогрейку, ватные штаны, повесит портянки поближе к печке, протрет ветошью кинжал Прибылова и автоматы, чтобы не запотели, накроется своей шинелью, закроет глаза — и точка. Лишь бы успеть все это проделать до того, как его свернет в сон.
Он откинул полог из плащ-палатки, вошел в землянку и хотел снять телогрейку. Но пальцы не слушались, он никак не мог расстегнуть пуговицы.
Огляделся он в землянке так, словно очутился тут впервые, — это оттого, что мысленно он уже попрощался с этой землянкой навсегда.
С любопытством взглянул он на бревенчатую стену, завешанную шинелями (его шинель третья справа, рядом с осиротевшей шинелью Прибылова), на лампадку из снарядной гильзы (казалось, в его отсутствие лампадка научилась гореть ярче), на печку, возле которой грелись бойцы — словно они весь вечер не отходили от печки.
В землянке уже знали о ранении Прибылова, о захвате «языка», рассказывали подробности, которых новенький не знал. Не умолкал азартный гул голосов, все говорили громче обычного, перебивали друг друга.
Он старательно вслушивался в то, что говорили соседи по землянке, но с трудом понимал, о чем идет речь. Быстро надвигалась минута, когда усталость, а вернее сказать, изнеможение возьмет верх над возбуждением недавнего боя.
Но почему же его не настиг сон, откуда вдруг пришла тревожная бессонница?
На душе было зябко и муторно, а все потому, что он неотступно думал о раненом старшем сержанте.
Доставили его уже в медсанбат? Или он еще трясется в санях? А может, ему сделали переливание крови? Или его сейчас готовят к операции? Ждет его увольнительная с фронта или он поправится, вернется к себе во взвод? Тогда он, Беспрозванных, обязательно попросится к нему под начало. Он многого не успел сказать старшему сержанту, ему так нужно с ним поговорить…
Новенький не знал, что именно скажет Прибылову, но собирался сказать ему нечто отчаянно важное, что-то клятвенно ему обещать, заверить в том, что на него, Ивана Беспрозванных, теперь можно облокотиться в серьезном деле.
1941–1945
ЛЯВОНИХА
Все лето музыкальные инструменты прожили в пятнистых чехлах, скроенных из немецких плащ-палаток. Непромокаемая зеленовато-коричневая парусина облегала медные тела плотно, как кожа. Чтобы предохранить трубы от ушибов, их перекладывали сеном.
Трубы разъезжали на пароконной повозке. В упряжке ходили ленивая, вечно сонная кобыла Панорама и Валет, бывалый на войне гнедой мерин, дважды раненный.
Инструменты тоже не убереглись от осколков. И хорошо, что оружейники взялись заделать пробоину в геликоне и залатать еще парочку труб. Музыкальные инструменты чинили в оружейной мастерской — может быть, в этом ярче всего сказался воинственный характер искусства в наши дни.
На эту же повозку складывали подобранные на поле боя немецкие автоматы, винтовки, сухощавые и тонконогие пулеметы, офицерские сумки, фляги, коробки с патронами, шанцевый инструмент и другое трофейное имущество, потому что, по жестокому закону войны, полковые музыканты одновременно несут обязанности трофейщиков и могильщиков.
Не все легко и сразу привыкли к этому. Первый кларнет Янтаров, тихий и безобидный человек, больше других тяготился печальным совместительством. Он все вздыхал и страдальчески кривился. Янтаров чаще других вынимал из футляра и протирал кларнет, он больше всех огорчен был долгим молчанием оркестра. Все рассказы о своей прежней жизни он начинал фразой:
— Когда я играл в симфоническом оркестре филармонии…
Басист Никитенко, он же Силыч, грузный и флегматичный, уже в летах, занимался похоронными делами невозмутимо, и выражение лица у него было неизменно равнодушным, как и во время игры в оркестре.
Никитенко сызмальства играл в плохоньком духовом оркестре в каком-то южном провинциальном городке, кажется в Армавире. Это был оркестр, который за недорогую плату и за угощение скрашивал обывательское житье в его радостях и печалях. Профессия сделала Никитенко циником: приходилось в один день играть на свадьбе, на похоронах, на танцах, снова на похоронах и еще в ресторане…
Днем у деревни Горынь отгремел небольшой, но трудный бой. Нужно было обшарить все окопы, кусты и, как говорил Решетняк, «прибрать за фашистом», так что работы и Никитенко, и Янтарову, и всем остальным хватило допоздна.